Наль Подольский

ПОВЕЛИТЕЛЬ ТЕНЕЙ

 
Часть 1
Часть 2
Часть 3
Часть 4
Часть 5
Часть 6
Часть 7
Часть 8

   




Следующим был молодой человек в очках, студенческого вида. Он
шумно скатился с последнего марша лестницы и вылетел из подъезда
с такой скоростью, что мы с Сашкой еле успели убраться с его
пути.

Далее появилась женщина с хозяйственной сумкой, а за ней -- еще
две. Все они одинаково спешили, у всех были похожие сумки, и все
одинаково безучастно смотрели вперед, не поворачивая головы ни
вправо, ни влево. Можно было подумать, что это -- такой фокус:
трижды подряд из парадной выходит одна и та же женщина.

Затем люди пошли сплошным потоком, и теперь уже все ужасно
спешили, и ни один из них не взглянул даже краешком глаза на дом,
впервые за много лет купавшийся в солнечном свете.

-- Они не смотрят ни на что,-- огорчился Сашка,-- нужно обратить
их внимание.

Но как это сделать, было непонятно. Они вылетали из подъезда
поспешно, как пчелы из улья, и заговорить с ними о тени их дома
было так же сложно, как затеять с летящей пчелой разговор о
ландшафте.

Тем не менее, удобный случай вскоре подвернулся. По лестнице
спустился мужчина, седоватый, с орлиным профилем и с большим
желтым портфелем. Он никуда не бежал, и стал чинно прогуливаться
перед домом, поглядывая иногда на часы.

-- Доброе утро! -- обратился к нему Сашка с приветливейшей
улыбкой.

-- Здравствуйте,-- после некоторой паузы вяло ответил тот.

-- Вы не видите здесь ничего необычного? -- Сашка показал на
оранжевый дом жестом радушного приглашения.

-- Вам что, делать нечего? -- на лице незнакомца сквозь вялость
неожиданно проступило злобное выражение. Он брезгливо оглядел
экзотический Сашкин костюм.-- Занялись бы чем-нибудь лучше!

Тут к тротуару подкатила легковая машина, и он исчез за услужливо
откинутой водителем дверцей.

-- Я теряю квалификацию: не признал большого начальника, стыд-то
какой! -- весело откомментировал Сашка, но его улыбка была уже
далеко не такой радостной, как час назад.

Поток выходящих заметно поредел, и я начал терять надежду. Но
вдруг появились две девушки, одна возбужденно шептала подруге на
ухо, а та кусала яблоко и хихикала.

-- Доброе утро, барышни,-- галантно поклонился им Сашка. Те
остановились, глядя на него, как мне показалось, одобрительно.

-- Вам не кажется, что этот дом освещен необычно? -- приступил
он к делу.

-- Это слишком старо,-- фыркнула жевавшая яблоко.

-- В такую-то рань и с таким глупостями! -- укорила Сашку
вторая, однако довольно ласковым голосом.

Они снова двинулись и ловко обогнули Сашку, но через несколько
шагов оглянулись.

-- Приходите завтра в это же время! Или еще пораньше,--
пригласила его первая.

-- И придумайте что-нибудь поновее,-- пропела вторая.

Они тут же забыли про нас и стали переходить улицу, выбивая по
мостовой каблучками дробный аллюр.

Люди из подъезда выходить перестали, наступило затишье. На
Сашкино чудо никто так и не обратил внимания, но он не казался
обескураженным.

-- Я предвидел это,-- пояснил он с некоторым апломбом,-- и послал
кое-кому приглашения.

И действительно, не успели мы выкурить по сигарете, как подкатил
милицейский патрульный "газик"; он с рычанием развернулся перед
подъездом и замер, но мотора не заглушил. За ним те же маневры,
только бесшумно, проделал черный лимузин с занавесками на окнах.

Лишь теперь я понял Сашкин замысел: чтобы привлечь внимание к
своей идее, он решил с ее помощью устроить общественный
беспорядок и отдаться в руки закона.

Из патрульного "газика" вылезли четыре милиционера и стали
недоуменно оглядываться.

Черный же лимузин оказался настоящей сюрпризной коробочкой, но
сначала из него выскочил всего лишь один юркий старичок в серой
велюровой шляпе; вздергивая козлиной бородкой, он тоже начал
осматриваться.

Сашка смотрел на все это с радушной и отчасти смущенной улыбкой,
словно встречающий гостей юбиляр. Расчет его оправдался: на
другой стороне улицы уже собралась маленькая стайка зрителей.

Старичок быстро оценил обстановку. Оглядевши огромный куб дома и
солнечный клин посредине его необъятной тени, он обернулся к
лимузину и поманил кого-то пальцем.

На его призыв дверца открылась и выпустила высокую девицу в
очках, с фотоаппаратом на шее. Старичок ей показал, что снимать,
и она щелкала фотоаппаратом. Шофер лимузина тем временем опустил
боковое стекло и принялся грызть семечки, ловко сплевывая кожуру
через узкую щель.

А Сашка все продолжал благожелательно улыбаться, и милиционеры
стали к нему приглядываться, почуяв, что он не случайный зритель.
Дело явно шло к объяснению между ними, но тут произошло
неожиданное.

Ветер, время от времени поднимавший в воздух охапки листьев и
ронявший их тотчас на землю, внезапно окреп, зашумел и закрутил
листья смерчами. Раскачались деревья, солнечный клин на оранжевом
доме тоже закачался от ветра, и это было непонятно и страшно.
Клин изогнулся вправо, стал бледней, а затем исчез, рассыпавшись
на мерцающие треугольники, и они тоже раскачивались в такт
порывам ветра.

Сашка первым сообразил, что случилось: запрокинув голову, он
смотрел, как ветер терзает его детище. Фанерный дракон проснулся,
и зубцы его спины шевелились.

Вычислив, повидимому, где случилась поломка, Сашка бегом бросился
в парадную. За ним сорвался с места один из милиционеров, но
рупор с крыши милицейской машины произнес хрипловатым голосом:

-- Подожди, Толмачев, не надо.

Толмачев вернулся на место, а Сашка вскоре появился на крыше --
фигурка пигмея на спине у дракона. Он быстро спускался к краю и,
дойдя до него, стал пробираться вдоль фанерных зубцов. Около
одного из них он опустился на колени и стал прилаживать
оторванный лист к восточному желобу. Видно было, как ржавое
железо ходит у него под руками. Все молча смотрели вверх, и стало
слышно, как в рупоре что-то потрескивает.

Мы не заметили, как снова налетел ветер, а только увидели, что
зубцы наверху сильно раскачиваются. Лист, с которым возился
Сашка, внезапно отделился от крыши, взмыл к верхушкам деревьев и,
вертясь все быстрей и быстрей, стал падать. Я невольно проследил
за его полетом и поднял голову, лишь услышав визгливый скрежет
железа.

Желоб не выдержал. Сашка барахтался, уцепившись руками за ржавую
железную полосу, и б[ac]ольшая часть его туловища свисала вниз.
Наконец, ему удалось достигнуть какого-то равновесия, и он
перестал шевелиться.

Я не успел и подумать, что же теперь делать, как раздался лязг
автомобильных дверец. Тут-то черный лимузин себя показал -- он
словно взорвался, как лопается переспелый стручок гороха. Все его
дверцы открылись, из них вылетели четыре человека, двое в
беретах и двое в шляпах, и побежали к дому. Еще на бегу они
начали разворачивать что-то большое и серое, оказавшееся
брезентом. Они растянули полотнище за углы, а подбежавшие
милиционеры ухватились за него посредине краев. Все это было
проделано так лихо, что напоминало выступление казачьего
танцевального ансамбля.

-- Прыгай! -- рявкнул оглушающе рупор.

Сашка разжал руки. Падал он страшно медленно, я никогда не думал,
что что-то тяжелое может так медленно падать, так бесшумно и
плавно плыть вниз. Тем восьмерым, наверное, тоже казалось, что он
падает очень медленно, они натянули брезент так, что костяшки их
пальцев совсем побелели.

Когда Сашка коснулся брезента, все они резко дернулись, а Сашка
подлетел вверх и снова упал. Тогда они опустили брезент на землю.

Все происходило по-прежнему бесшумно. Возле Cашки возник
стриженый бобриком человек с кожаной сумкой, он потрогал у него
виски, какое-то место около уха и пульс на руке, вынул из сумки
шприц и сделал Сашке укол в руку пониже плеча, прямо сквозь ткань
рубашки. Пока он орудовал шприцем, девица наклонилась над Сашкой
и дважды щелкнула аппаратом.

Я подошел вплотную, и они меня не прогнали. Так мне и запомнилось
Сашкино бумажно-белое лицо, в мертвом свете фотовспышки, со
струйкой крови из угла рта. Его погрузили в патрульный "газик" и
увезли.

Старичок с девицей опять занялись тенью дома. Треугольники там
исчезли, их сменили косые полосы, они изгибались, теснили друг
друга и выпрямлялись снова. Девица щелкала кадр за кадром, она
забыла выключить вспышку, и странно было видеть голубое мигание
электрической молнии, такой бесполезной и жалкой в солнечный
день.

Один из тех, в беретах, подошел ко мне и записал мое имя и адрес,
даже не спросив документов. Они уехали, уступив поле деятельности
только что появившейся пожарной машине. Когда я вечером шел с
работы, на крыше дома никаких следов Сашкиных сооружений уже не
было.

Спустя два дня меня вызвали в районное отделение милиции. За
широченным столом, отражаясь в его пустой полированной
поверхности, сидел маленький человечек с высоким сморщенным лбом.
Поглядевши в повестку, он устремил взор в потолок, вычисляя в
уме, по какому я делу.

-- Вам интересно, что ваш приятель тунеядец? -- он перевел глаза
на меня и сморщил лоб еще более.

-- Он не тунеядец! -- я постарался вложить в ответ как можно
больше солидности.

-- Значит, известно...-- сказал он спокойно, и лоб его на
мгновение разгладился,-- он сейчас в лечебнице, нервы,-- он
постучал пальцем себе в висок,-- через пару дней выйдет. Он
должен устроиться на работу, и на первый раз мы поможем. Скажите,
где ему лучше работать?

Вопрос был нелегкий. В голове у меня целый день вертелась нелепая
фраза, и я решил принять ее за наитие свыше:

-- Он был бы хорошим садовником.

-- Садовником?..-- лоб его сморщился до невозможности.-- Гм...
наверное, тоже диплом нужен... Вот рабочим по саду, я думаю,
можно,-- он снял телефонную трубку и набрал номер. Переговорив с
кем-то вполголоса, он глянул на меня удивленно, словно
недоумевая, почему я до сих пор не исчез, и коротко бросил:

-- Вы свободны,-- он потянулся было опять к телефону, но,
задумавшись на секунду, привстал на своем высоком стульчике и
протянул через стол руку.-- Благодарю вас!

Наше рукопожатие торжественно отразилось в зеркальной полировке
стола.

Я с нетерпением ждал появления Сашки, не зная, одобрит ли он мою
идею. Он отнесся к ней благосклонно:

-- Ты это ловко сообразил, я бы вряд ли додумался.

Сашку определили в большой парк около стадиона. Он хорошо
управлялся с кустами и деревьями, и, несмотря на отсутствие каких
бы то ни было дипломов и аттестатов, скоро был возведен в чин
садовника и получил в заведывание обширный, изрядно запущенный
угол парка, даже с действующим пивным ларьком.

Я люблю бывать у него и, пока он складывает в свою сторожку
лопаты и грабли, смотреть, как замысловатые тени кустов
разбегаются по красным песчаным дорожкам.

От Жанны какое-то время приходили редкие письма, потом они
прекратились. Ее рисунок я подарил Сашке, и он повесил его на
дощатой стене в сторожке -- сидят на карнизе странные черные
птицы и смотрят вниз, на человеческую фигурку, идущую по канату
над площадью.

УСПЕХ ИГРЫ

ИГРА

В Петербурге зимой бывает, что с вечера, еще в сумерки, стихнет
ветер и пойдет снег, и вот уж покрыты им и трамвайные рельсы, и
светофоры, и брошенные на улицах автомобили, и всякие железные
трубы, наваленные зачем-то у подворотен, он же все сыплет и
сыплет -- а потом вдруг небо очистится и ударит мороз -- и тогда
на короткое время старому городу вспоминается юность. Это час,
когда город тешит себя миражами, морочит прохожих призраками и
выпускает на волю оборотней. В этот час благоразумные люди
занавешивают шторами окна и запирают двери на крюк, а меня
неудержимо тянет наружу.

Вот приметы этого часа: безветрие, желтый туман и морозная дымка.
Серый камень затаился под инеем, и мерцает желтыми искрами, и над
трубами примерз лунный серп. Туман гасит глаза домов, а мороз
съедает все звуки. Лишь скрип собственных каблуков по снегу
повторяет без устали: берегись... берегись... берегись...

Я давно уж брожу по городу, не встречая знакомых улиц, и забыл,
где мой дом, и нет у меня имени -- я готов к встрече с
призраками.

Вымерзло кругом все живое. Нет прохожих и нет звуков. Только
рядом, из переулка -- тихий электрический треск.

Из-за дома выныривает трамвай и бесшумно плывет ко мне.

Странно, здесь же не было рельсов... впрочем, что мне за дело...

Неприятнее вот что: он похож на большую акулу. Серебрится мерзлая
кожа, светится желтым бок, над спинным плавником полыхают лиловые
искры. А внутри -- пассажиры, добыча: рыба их переваривает.

Тормозит акула, охотится, не сыта еще, значит, съест сейчас
и меня. Убежать от нее в подворотню -- да как-то неловко. Стою и
делаю вид, что все это меня не касается.

Говорят, они сначала переворачиваются: едят спиной вниз. Эта --
нет. Тормозит, открывает пасть, ждет.

Я вхожу и сажусь.

Хлопает дверью акула, плывет сквозь темные улицы, сыплет искры,
молотит хвостом.

Пассажиры у мерзлых стекол горбятся, моргают глазами. Усыпляет их
акула, укачивает, переваривает добычу. Растворяются в желтом
тумане подневольные сонные лица.

Хоть бы кто-нибудь взглянул на меня -- неужели и я растворяюсь?

Нет, уверен, что нет. И твердо решаю: никогда, никогда, что бы со
мной не случилось, сколько лет бы мне не исполнилось, никогда у
меня не будет такого покорного лица и такого вялого взгляда.

Опять остановка, и снова открывается зубастая пасть. Еще один
тусклый взгляд, еще унылая тень.

Ты ослеп, наверное, мальчик? Или начал уже растворяться? Погляди
на нее еще раз.

Да, я ослеп! Разве можно так ошибаться? Не унылая, и не тень!

Входит девушка -- нет, входит ангел, видение из блаженного сна.

Совершается чудо: она садится напротив, лицом ко мне.

Но нельзя же так на нее глазеть, это может ее обидеть. Я пытаюсь
отвести глаза в сторону, но они не желают слушаться. Паутинка
досады омрачает ее лицо. Умоляю, прости мне невольное нахальство.

Очень глупо я, наверное, выгляжу -- настолько, что она улыбается.
Так легко, чуть заметно, и это счастье, помилование. Как же она
добра.

И трамвай-акула добреет -- начинает выпускать пленников, и они по
одному разбегаются. На меня нападает страх -- скоро ведь и она
выйдет.

Как же быть? Который час, девушка? Или -- разрешите вас
проводить? Такие интересные, и совсем одни?.. Разве можно к
ангелу -- с пошлостями.

Мы уже на окраине где-то, может и за городом. Две старушки,
одинаково сгорбленные, направляются к выходу, и акула их
выплевывает в сугроб.

Мы вдвоем. Она смотрит приветливо, но и с жалостью, и все так же
легко улыбается. Да нет, я сошел с ума. Она смотрит мимо меня,
улыбается собственным мыслям.

Вот он, страшный момент. Она поднимается. Пойти вслед за ней?
Разве можно преследовать ангела?

Она подходит ко мне. Останавливается. Глаза смотрят грустно и
ласково:

-- Нам пора выходить.

Прорезь бритвой в сознании, на мгновение -- неспокойно и больно.
Почему так уверенно, без тени смущения, обращается ко мне,
незнакомому? Тон почти деловой, бесстыдный, будто она на работе.
Так, наверное, говорят проститутки. (О, дурак, да ты разве их
видел?). Чушь. Она айся больше, пожалуйста! -- она крепче на меня
опирается, и сквозь варежку, сквозь рукав, ощущаю чудо
прикосновения. Распускаются цветы на снегу, и луна сыплет с неба
на нас не снежинки, а серебряные цветы.

Но водитель... ведь там был водитель!..-- подозрительность и
страх просыпаются в моем сердце.

-- Я не знаю, не могу объяснить... не умею словами... ты потом
сам поймешь,-- на лице ее лунный свет и покой,-- это нам все
мерещится... ну, как в кино... поверь мне сейчас, пожалуйста.

Как она беззащитна в смущении -- нежность режет мне сердце. И
опять -- цветы на снегу, да впереди, близко, желтеют теплые окна.

-- Нам нужно скорее идти, мы опаздываем,-- она отгибает рукав,
глядит на часы, и снежинки садятся на нежную кожу. Я сдуваю их,
снимаю губами, и она улыбается покойно и добро, будто это --
детская шалость, а я шалею от счастья.

Вот и дом.

Полутьма и громкое тиканье, и желтые пятна блуждают над чем-то
ярким. На него нестерпимо смотреть. Укол боли и страха.
Электрический шок. Я попал внутрь больших часов, и теперь стану
их колесом, шестеренкой с зубцами, желтым пятном, буду вертеться
и тикать среди других пятен. Шарахаюсь к двери, в лицо из щели --
мороз. Меня ласково берут за руки. Страх уходит.

-- Не пугайся... здесь живут мои родственники.

Улыбаются желтые пятна, мне кивают, здороваются. Над столом на
цепях лампа, бахрома из зеленого бисера. А под ней то самое,
страшное, яркое и пугающее -- режет глаз, снова больно и страшно.
Но сквозь боль -- какое оно красивое.

-- Не пугайся, это Игра. Ее дедушка совершенно неопытна, уж настолько-то я
понимаю. Может, это ее врожденное, или хуже того -- тайное
свойство всех женщин?

Тропинка. Снег скрипит под ногами, и снег в небе заметает луну.

Сзади -- страшное.

-- Не надо оглядываться,-- она берет меня под руку, робко и
вместе с тем по-хозяйски.

Я не слушаюсь, не могу удержаться, оглядываюсь. Акула взбесилась.
Бросается дико вперед, летит к повороту. Бьет хвостом, взмывает
над рельсами -- и падает под откос в темноту. Искры, вспышка -- и
темнота.

-- Не оглядывпривез из Германии.

Это очень похоже на карту, но не карта... О, ужас: оно настоящее!
Это просто Земля. Как, оказывается, ее вид опасен для глаз --
приходится щурится. Но зато как красиво, какие яркие реки,
бирюзовые и голубые, какая звонкая зелень полей, и все мелкое,
будто глядишь с самолета.

Я смотрю, от яркости слепну, моргаю. Все ждут от меня чего-то.
Тяжелая пауза.

-- Как она называется?

-- Никак... просто Spiel, Игра.

Слева -- тощий мужчина, высокий и лысый, птичий клюв вместо носа.
Целится длинным кием и серого уродца на карте, продвигает его
через мост, и мост тут же рушится в реку, нарисованный мост в
акварельную реку. Отдает биллиардный кий мне:

-- Юноша, нашей Игре не хватает горячей крови. Вы счастливчик,--
он косит глазом правее меня, и она опускает взгляд,-- вы
счастливчик, и вы -- король, ваша фигура в углу.

Вот так король... ха-ха, это же просто матрешка...

-- Смелее, ваш ход, счастливчик!

-- Я не знаю правил Игры.

-- Оттого-то вы и король, те, кто знают правила -- пешки. Ваши
правила -- ваше чутье.

За моей фигурой река, дальше серые полосы, и еще что-то темное,
скучное, но зато чуть поодаль -- зелень, может быть, лес, может
-- поле, зелень звонкая, яркая, меня тянет неудержимо туда.

Карта вдруг исчезает, я вижу цветы и травы, и вдыхаю их аромат,
на пологом пригорке тень облака тихо плывет по траве. Мы вдвоем, и
держимся за руки, она смотрит на облако вверх, заслоняясь от
солнца ладошкой, ветер треплет легкое платье.

Я тянусь к матрешке, и она превращается вдруг в шестирукое
клыкастое чудище, и в каждой из рук -- по кривому стальному мечу.

Мы опять на лугу. Не могу удержаться -- касаюсь смуглой
кожи плеча губами, но она чего-то пугается и резко отстраняется
от меня.

-- Любезнейшая племянница,-- ржаво скрипит клювоносый,--
потрудитесь помнить о правилах!

Я хочу одного: сейчас же вернуться туда, на луг.

Толкаю кием свое чудище, оно прыгает резко вперед, но до зелени
добраться не может, застревает, давит серые пятна и размахивает
мечами.

Темнота, грохот, свист, запах гари. Под ногами качается пол.

-- Что же, для начала неплохо,-- довольно ворчит клювоносый,--
вот что значит горячая юная кровь!

Черные точки и черточки суетятся муравьями на карте, моя же
фигура проползает немного вдоль серых полос и становится снова
матрешкой, с плоским бабьим лицом и в цветастом платке.

Сухая старушка с поджатыми жадно губами трясет пепельным узлом на
затылке, и в печальных совиных глазах ее -- слезы:

-- Мерзавец... он меня разорил.

-- Что поделаешь, тетушка,-- хихикает кто-то,-- Игра есть Игра.

Рядом тем временем мальчик, в пиджачке и клетчатом галстуке,
исподлобья косясь на старушку, что-то тянет с карты к себе.

А со мной -- непонятное: трудно дышать и еле стою на ногах.

-- Прекрасно, на сегодня достаточно,-- командует клювоносый,--
любезнейшая племянница, вы законный трофей короля. Ах, король,
какой вы счастливчик!

Яркий свет, длинный стол накрыт к ужину, скатерть слепит глаза.
Перед каждым прибором багровый бокал. Нас сажают на почетное
место.

Все жуют молча, тишина, только хруст челюстей.

Однорукий старик, пухлый, с детским румянцем, первый тянется за
вином:

-- Чего же мы ждем? За удачу! за удачу Игры!

-- Вы правы любезный родственник,-- поднимается клювоносый, и
старик, как нашкодивший школьник, отставляет бокал.

-- Мы пьем за прелестную пару, за бурлящую юную кровь,--
клювоносый чокается со мной и племянницей,-- и конечно, любезный
родич, мы пьем за успех Игры! -- чокается со стариком.

-- За успех... за успех Игры...-- шелестят над бокалами губы.

А старуха совиным взглядом смотрит злобно и горестно, и бормочет
что-то другое, проливает на стол вино. Чувствую, сзади, над шеей,
нависли костлявые пальцы, надо бы оглянуться -- и не хватает сил.

Я устал. Опираюсь на стол, слипаются веки. Но мне спать не дают,
тянут за руку.

Открываю глаза с усилием. Белый призрачный свет, пустой стол, все
ушли, осталась одна племянница, она тянет меня за рукав.

-- Тебе нужно поспать, идем.

Взгляд неласковый, смотрит в сторону. Разеваю, как рыба, рот,
язык еле ворочается:

-- Чем я... тебя... рассердил...

Отводит глаза, берет за руку, ведет за собой, как ребенка.

-- Осторожно, порог. Не споткнись.

Спотыкаюсь. Она наготове: поддерживает и не дает упасть.

Еще долго идем. Полутьма. Натыкаюсь на что-то и на этот раз
падаю. Падаю приятно, на мягкое. Это кровать.

Не хочу отпускать ее руку, боюсь, что уйдет. Она поправляет
подушку и садится рядом со мной. Я пытаюсь приподнять веки, но
она накрывает глаза мне ладонью:

-- Спи, не стесняйся. Игра отнимает все силы. Дядюшка толкует не
зря о юной горячей крови.

Вижу близко ее глаза, и в них вижу жалость. Хочу спросить:
почему? Но на это уже нет сил...

Просыпаюсь от радости: ощущаю тепло ее пальцев губами. Голос
строгий, но в нем слышу улыбку.

-- Поднимайся, давно уже день! Ты проспишь все на свете, в том
числе и меня.

-- Тебя -- ни за что,-- прижимаюсь к ее ладони щекой. А в памяти
спряталась тень, копошится где-то соринка:

-- На что ты вчера рассердилась?

Взгляд веселый, но губы упрямо поджаты:

-- Не скажу.

Я тяну ее за руку, она же со смехом старается не упасть на меня.
Кажется, я догадался.

-- Слушай: я сделал что-то не так, а ты не хочешь сказать из-за
каких-то правил?

Отводит глаза.

Обнимаю за плечи и пытаюсь заглянуть ей в лицо: отворачивается,
смеется, смотрит вверх или в сторону, и никак не поймать ее
взгляд. Внезапно она наклоняется, быстро, как будто клюнув,
целует меня и убегает прочь. Издалека, из-за двери, радостный
голос:

-- Вставай!

Мы на улице. Солнце и снег. Разноцветно сияют сосульки. Бродим по
пустырям, по дворам, перепрыгиваем канавы, даже лезем через забор
поглазеть на старую церковь. О чем-то важном молчим, болтаем --
о пустяках, и чему-то все время смеемся, знакомимся с бродячими
кошками, лижем сосульки -- одним словом, вдвоем принимаем во
владение город, и во всякую мелочь вникаем вместе, не разнимая
рук. Даже пульс у нас -- и тот одинаков, это мы проверяли вполне
серьезно.

Нам навстречу -- гигантская серая глыба, бетон и стекло: кино.
Входим в фойе. По воздуху летают большие рыбы, акулы из
прозрачного пластика, в брюхе у каждой -- сиденья, и в обнимку
катаются парочки. Акулы взмывают, пикируют, делают мертвые петли,
и девицы от страха визжат, а парни хохочут.

Я присматриваюсь к акулам. Что-то в них мне не нравится. Вроде бы
-- просто игрушки, наподобие больших воздушных шаров, и люди
выходят из брюха довольные и невредимые. Но есть в них коварная
акулья повадка, что-то от настоящей, живой и опасной акулы, и я
продолжаю присматриваться. Вот одна из них отбилась от стаи, как
мне кажется, исподтишка, и кружит под потолком, пишет восьмерки
между колоннами из бетона, а потом воровато плывет в дальний и
темный угол, туда, где ее не видит старушка в сером халате --
акулья надсмотрщица. Вижу -- парочка в брюхе акулы становится все
бледнее, стирается окраска одежды, и оба становятся вдруг
прозрачными: акула переварила добычу. Лениво и сыто она
возвращается, и ложится как ни в чем не бывало, у стойки буфета
на пол, и еще разевает пасть, будто люди только что вышли.
Подходит старушка со шваброй, подметает в полиэтиленовом брюхе и
выбрасывает, ворча, две шапки:

-- До чего народ непутевый... выпимши приходят с утра.

Наша очередь, и я не знаю, что делать. Объявить, что она только
что съела двоих пассажиров? Не поверят, поднимут на смех...

Я оглядываю придирчиво пасть и пальцами пробую зубы:

-- Нам не нравится эта, зубы плохо наточены... Пожалуйста, дайте
другую.

И акулья надсмотрщица, вместо того, чтоб ругаться, молчит,
ухмыляется странно, и ведет нас к другой, такой же лоснящейся
твари. Нажимает у основания челюсти железный рычаг, и пасть
открывается.

Ну и тварь нам досталась -- носится, будто сошла с ума, тычется в
стены и по-хамски толкает товарок. В брюхе тесно -- настолько,
что можно сидеть, лишь держа друг друга в объятиях: видно, в этом
и есть смысл забавы. Мы не визжим, однако без причины смеемся и
начинаем неожиданно целоваться. Я совсем уже забыл свои страхи,
но внезапно ее щеки бледнеют, меркнут глаза, и губы теряют цвет.
Я ее прижимаю к себе, но лицо растворяется в воздухе, и волосы, и
одежда, и вот уже мои руки обнимают бессмысленно пустоту.

Я мечусь по кабине в бешенстве, что-то кричу, молочу кулаками,
ногами в упругую кожу акулы, я готов ее рвать зубами в
первобытной звериной злобе, но натянутая синтетическая пленка
совершенно неуязвима. Проклятая тварь -- должно же быть, наконец,
у нее что-то, что можно было бы поломать! Под сиденьем нащупываю
какие-то провода и рву их с остервенением. Акула перестает
извиваться и застывает на месте, переворачивается вверх брюхом,
плавно опускается на пол и опадает, как сдувшийся шарик.

Копошусь в полиэтиленовых складках, стараюсь из-под них
выбраться, рядом копошится кто-то еще. Неужели это она? Я боюсь
уже верить своим ощущениям, но мы сталкиваемся нос к носу. Она
шепчет сердито и быстро:

-- Что ты наделал? Нам может за это влететь!

Выбираемся на свободу.

-- Подожди меня здесь, попробует отделаться штрафом,-- она
достает кошелек и скрывается в двери с табличкой "администратор".

Я присаживаюсь на ограду бассейна, где плавают золотые рыбки,
хочу отдышаться.

Приходит акулья надсмотрщица -- то-то крику будет сейчас! Но
старушка глядит равнодушно, берет дохлую акулу за челюсть и
оттаскивает к стене.

За спиной заливистый свист. Вскакиваю от неожиданности -- передо
мной полукругом публика, показывают на меня и хохочут. А из
бассейна лезет осьминог в зеленой фуражке, вращает
глазами-блюдцами и дует в милицейский свисток.

С потолка хрипит радио: работник безопасности, срочно к
аттракциону "Поймай браконьера"!

Глазами ищу, куда спрятаться. Наконец-то -- вот и она.

-- Идем-ка скорее отсюда, пока ты еще чего-нибудь не натворил.

На улице вечер, темно. Сворачиваем в глухой переулок, выжидаем --
нас не преследуют. Ее разбирает смех, и она нисколько не
сердится. Поправляет мне шарф:

-- Ты дикарь, с тобой нужно жить на необитаемом острове.

Приближается время Игры. Снова желтый туман, снова громкое
тиканье, будто кто-то проворный в пустом тазу отбивает палкой
секунды. Вокруг карты, в тумане, плавают желтые пятна. Их пять:
клювоносый, однорукий старик, перекормленный мальчик,
старуха-сова и еще молодой человек в черном, присыпанном пылью
костюме -- он не родственник, приживал. Ему кий не дают, но зато
он в огромную лупу высматривает что-то на карте и доносит потом
клювоносому на ухо.

Определенно: Игра неприятна. С виду все безобидно -- подумаешь,
старички развлекаются, но внутри комариный голосишко зудит:
внимание, опасность, опасность! Начинает мерещиться: а вдруг эта
забава под абажуром из бисера отзывается кому-то и где-то
настоящий бедой?

Кий не беру и голосом изображаю важность:

-- Ход пропускаю.

Заминка, и хмурый ответ:

-- Ваше право, Счастливчик.

У старухи забота -- с ее фигурой беда. Летучий мышонок с серыми
ослиными ушками, он лежит на боку, и красотка ему под стать, с
горбом и вислой губой, закапывает его в песок, и еще успевает
лупить перепончатым крылом по ушам. Старуха передвигает своего
любимца кием, бормоча что-то ласковое -- и вот уже все
изменилось: обе химеры дружно засыпают песком одно из серых
пятен, оттуда разбегаются крохотные черные мураши, но химеры
сгребают их лапками, возвращают назад и закапывают окончательно.

Клювоносый развлекается по-другому: его фигуры сбивают в толпы
подвижные точки и смешных механических насекомых, и гоняют их без
конца с места на место.

А меня манит зелень -- и вот я на том же лугу, где под солнцем
танцуют цветы и бабочки. Мы опять с ней вдвоем, я ее обнимаю за
талию, ощущаю нагретую солнцем ткань, и под ней гибкое тело.

Между тем кий по кругу снова приходит ко мне. Решаю: раз матрешка
выделывает нечто, мне непонятное, но явно недоброе -- загоню-ка
ее в пустыню, пусть образумится. Взглядом выбирают подходящее
место и -- кое-что я уже усвоил -- пытаюсь вызывать в воображении
эту пустыню, песок и колючки, и главное -- захотеть туда.

Но -- тщетно. Хочется на пологую вершину холма, и мы вдвоем
постигаем одно из чудес того мира: не нужно идти, ни бежать,
достаточно только подумать -- и вот мы без всяких усилий плывем
над травой вверх по склону. Внизу, жемчужно блестя, река рисует
двойную излучину, и светится изумруд -- остров в виде подковы.

Мой ход. Осторожно кием задвигают матрешку в пустыню. Она же,
увы, повторяя мои собственные желания, вожделеет к зеленым лугам,
и лесам, и к горам со снеговыми вершинами. От обиды и злости
начинает крутиться на месте, приобретает шаровидную форму и
клубком темных шерстяных ниток катится к центру стола, давя по
пути что-то живое и оставляя на карте парные следы гусениц, как
игрушечный танк или трактор. Перед тем, как остановиться, клубок
особенно тщательно давит бегущих мурашек и сметает деревья на
реке у двойной излучины, а затем сносит остров, напоминающий
сверху подкову. Устает клубок, вертится медленнее, и становится
снова матрешкой со скуластым плоским лицом.

Все фигуры на карте приходят в движение. Игроки же до крайности
возбуждены -- переглядываются, подмигивают. Клювоносый от
удовольствия щелкает языком, а старуха с глазами совы даже слегка
припрыгивает. Их, как видно, приводит в восторг, что король, то
есть моя матрешка, оказалась у центра стола, у подножия горной
страны, с плоскогорьями, покрытыми снегом, и зубчатыми ледяными
вершинами. Лихорадочно, словно боясь опоздать, все гонят свои
фигуры тоже к этим горам. Перекормленный мальчик не может
дотянуться кием до центра, но его фигура -- серый бесенок --
необычайно пронырлива, и, добравшись к горам раньше других,
взбирается на плоскогорье.

Клювоносый ее отодвигает назад:

-- Осади, не лезь вперед старших! -- он кий прислоняет к стене.--
На сегодня довольно, родичи. Я вас поздравляю: мы на грани
великих событий.

Застывают, стекленеют фигуры, тускнеют на карте краски, и она
похожа теперь на макет из школьного кабинета.

Снова ужин, слепящий свет, и жующие в молчании челюсти, и на
белизне скатерти бокалы с багровым вином.

-- За успех... за успех Игры!

Я боюсь их, боюсь этого тоста, комариный голос зудит: опасно,
опасно!

-- Что такое: успех Игры?

Меня будто только сейчас заметили.

-- Ах, король! Ах, счастливчик! Успех Игры... Это просто, так
просто... Это, когда в центре Мира, в белых горах, сойдутся
король и четверо серых химер!

@BL =

Вот так штука -- четыре химеры и я...

Вижу звезды на фиолетовом небе, и луну, и желтое солнце. Снег,
сухой и сыпучий, искрится лиловым, и внизу, под ногами, горы до
горизонта. Здесь ни птица, ни зверь не живет, здесь смерзается
даже ветер, становясь тяжелым и твердым, и каждый его порыв --
как удар ледяной кувалды. Мне что, я король, я матрешка. Я
деревянный и круглый, выточен на токарном станке, выкрашен
масляной краской, и корона к моей голове прибита гвоздями. Вижу,
лезут химеры вверх, карабкаются по склону, скользят когтями по
льду и метут снег ушами. Здесь нечем дышать, здесь так пусто, что
трескаются и камни, но химеры неутомимы, месят снег тонкими
лапками, падают и поднимаются снова. Приближаются неотвратимо,
доберутся они до меня, то-то будет им торжество, а мне ужас.
Страх вползает в деревянное сердце, наполняет его -- вот-вот
треснет. Что случится, не знаю. Жуткое. Что, не знаю. Оттого так
и страшно. А спрятаться некуда. Был бы костер -- в него. Ведь
легко сгореть деревянному, вспыхнуть, треснуть, рассыпаться
искрами -- и химеры останутся с носом. Как же быть, они совсем
близко. Помогите, спасите! Вижу серы уши, красные пасти и
собачьи круглые глазки. Ну, сейчас я вас обману! Аккуратно ложусь
на бок, и качусь вниз по склону -- я круглый, я сделан на
токарном станке! Качусь все быстрее, и страх отпускает. Обманул,
обманул, укатился! Долго буду катиться, прилечу вниз со свистом и
гулом, прокачусь по селениям с треском, все разрушу, все
разломаю, и сам разлечусь в щепки.

Что-то мягкое меня останавливает. Рыхлый снег, не качусь дальше.
Кто-то тянет меня, кто-то дергает. Осыпает снег с лица, с
нарисованных плоских глаз -- и от страха ссыхается деревянное
сердце. Две химеры меня катят, как бочку, катят вверх по крутому
склону, спотыкаются, тужатся, напрягают когтистые лапы. Я им
нужен там, наверху. Что они со мной будут делать? Вязкий страх
залепляет глаза. Я пытаюсь кричать -- не могу: ведь мой рот
нарисован. Деревянная ярость раздирает меня -- задушу химер,
разорву -- но куда там: и руки, и пальцы мои нарисованы краской.
И от ужаса мутнеют глаза, выступают из них деревянные
слезы-опилки, и скриплю по сыпучему снегу крашеным боком.

Отрываю с усилием нарисованную руку от тела, протираю глаза от
опилок. Серый зимний рассвет. Надо мной почему-то нет звезд,
вместо них потолок, тусклый отблеск стекла абажура. Я в постели,
раздет, под одеялом. Жар стыда и обиды заливает лицо -- отвели,
как ребенка, в кроватку, уложили, раздели, как маленького. Ну
какой из меня мужчина, если мной играют, как в куклы. От стыда я
хочу провалиться сквозь пол, или вовсе исчезнуть, стать ниткой в
подушке, пылинкой на лампе, пятном на обоях.

Она рядом. Одета, лежит на одеяле. В серых сумерках чуть видно
лицо. Осторожно беру ее за руку -- открывает глаза. В них отсвет
покоя и далекого мира, недоступного мне. Смотрит мимо меня, ей,
наверное, снились -- полдень, лес, ручей и стрекозы. Меня же не
замечает -- миг, другой, целую вечность, и это обидно. Ну
пожалуйста, взгляни на меня!

Миг за мигом, целую вечность, смотрит мимо, но в глазах
засветилось лукавство:

-- Почему ты меня не ласкаешь? Я больше не нравлюсь тебе?

Я целую ее, еще и еще, она подставляя лицо, закрывает глаза, как
котенок на солнце. Нравишься, конечно же, нравишься, только это
не то слово, и нет вообще таких слов, чтобы это назвать! Я
пугаюсь собственной жадности, вернее -- боюсь испугать ее, но
сдержаться не в силах, и ласки становятся все ненасытнее, в них
хочется задохнуться, раствориться, совсем пропасть.

-- Подожди,-- говорит она неожиданно рассудительно,-- я замерзла,
мне нужно сначала согреться,-- она садится в постели и
преспокойно принимается раздеваться.

Это действует на меня, как ушат холодной воды, хотя я только что
ненавидел ее одежду и пытался сам что-то расстегивать. Но сейчас
неприятно, что она это делает так деловито. Неужели все это
правда, что я читал в книжках о распутных девицах? К счастью, я
замечаю, что она раздевается не так уж спокойно, ее руки слегка
дрожат, и как же я ей благодарен за это!

Она юркает под одеяло, и действительно, очень замерзла, ее бьет
мелкая дрожь. Я пытаюсь ее согреть, отдать ей свое тепло,
прижимаю ее к себе, не боясь уже сделать больно, мы переплетаемся
руками и ногами, всем, что у нас есть, и нам скоро становится
жарко, мы один в другом растворяемся, теряем свой прежний облик и
превращаемся в огненный шар. И нет уж ни слов, ни мыслей, а
только ощущение счастья, что теперь вместо двух -- мы одно, и
останемся навсегда одним пылающим шаром.

Оттого мы удивлены и напуганы, когда в конце концов распадаемся
снова на двух людей. Она не хочет с этим мириться, гладит мне
щеку ладонью и тычется носом в висок, но мы оба уже знаем: я это
я, а она -- она.

Что-то странное сквозит в ее взгляде. Колет страх, вернее,
воспоминание о страхе. Снова вижу, как четыре химеры катят в гору
по снегу меня -- разрисованную матрешку с плоским монгольским
лицом. Уже близко вершина, и там будет мне ужас, а им торжество.

-- Почему ты смотришь на меня с жалостью? И вчера, и сейчас?

Отводит глаза:

-- Не знаю. Это с детства у меня спрашивали, я почти на всех так
смотрю, то есть с жалостью. А сейчас я, к тому же, боюсь за тебя.

-- Я тоже боюсь, за тебя, за себя, хотя толком не знаю чего. Не
считай меня сумасшедшим, я всерьез боюсь этой вашей Игры, мне
кажется, что вот-вот случится что-то скверное, страшное.

-- Я и сама так думаю,-- кивает она головой.

-- Тебе это только кажется, или ты что-то знаешь?

-- Почти ничего. И толком никто ничего не знает, ведь тот самый
Успех, за который они пьют каждый вечер, ни разу еще не случился.
А теперь у них появилась надежда, ты пришелся по вкусу Игре,
именно это меня и пугает.

-- Что же может со мной случиться?

-- Если бы кто-нибудь знал... Они говорят, Игра -- очень древняя,
и о ней у дядюшки есть старинные книги. А вчера за столом, когда
ты заснул, они перестали стесняться, и бабушка спросила у дяди,
когда будет Успех Игры, обязательно ли король, то есть ты, должен
погибнуть. Ты ей, видишь ли симпатичен, и она жалеет тебя.
Остальные стали кричать, что Игра есть Игра, а потом замолчали,
ожидая, что скажет дядюшка. Он же только пожал плечами -- так
написано, мол, в старых книгах, а старые книги не лгут... Вот и
все, что я знаю.

-- Я для этого им и понадобился?

-- Да, для этого.

-- Значит, ты меня заманила в ловушку? -- я хотел, чтобы вышла
шутка, но получился упрек.

-- Я могу тебе дать полный отчет обо всех моих действиях,-- она
решительно отодвигается и садиться, обхватив ноги руками. От вида
ее коленей у меня кружиться голова.

-- Нет уж, пожалуйста выслушай,-- она отстраняет мою руку
ладонью,-- я вообще об Игре мало знаю, но знаю точно, что Игру не
терплю, а они от нее сходят с ума... так вот, недавно фигурки на
карте вдруг перестали двигаться, и они долго ругались, обвиняя
друг друга в отсутствии темперамента. Тогда дядюшка напялил очки
и стал в важную позу: "В старых книгах написано: чтобы спасти
корабль, погибнуть должен невинный"... он любит многозначительно
выражаться. И они сказали тогда, чтобы я привела с улицы
человека, любого, какой мне понравится. Я думала, это шутка --
они часто дурачатся, и иногда очень странно... а они говорят:
иди. Я тогда разозлилась и решила привести им какого-нибудь
пьяного хама -- и даже одного присмотрела, но заговорить не
решилась. Стала злиться еще сильнее, и тут ты подвернулся в
трамвае... так *саешно смотрел на меня... извини, ты мне
понравился... подожди,-- она снова отводит от себя мою руку,--
теперь ты не считай меня сумасшедшей, но я знаю: как Игра
оживляется, так на свете происходят несчастья... да послушай и
сам,-- она тянется к столику, нажимает на транзисторе клавишу.
Свист и треск, и сквозь них голоса: продолжаются военные
действия... число убитых и раненых... наводнение, ураган...
число жертв неизвестно...

-- Неужели ты думаешь -- так, впрямую? Ты это что, серьезно?
Сейчас ведь время такое, играй хоть в лото, хоть в шашки,-- мне
становится вдруг смешно.

-- Ну, ты и хорош! -- ее голос сердитый и ласковый.-- Если речь о
тебе, ты боишься предчувствий, а когда о других -- чепуха? -- она
выключает транзистор.-- Нет уж, давай придумывать, что со всем
этим делать!

Далее мы вдвоем составляем заговор против Игры. Он рождается в
промежутках между объятиями, и оттого это скороспелое дитя нашей
любви несколько легкомысленно.

Сначала она предлагает мне попросту скрыться из дома. Я
решительно против: во-первых, расстаться с ней даже на час --
немыслимо, во-вторых, не хочу перед ней выставляться трусом, и
наконец, в-третьих, не можем же мы человечество бросить на
произвол судьбы.

Я выдвигаю мужественный и простой вариант: перед началом Игры
выкинуть за окошко фигуры и разломать окаянную карту. Теперь не
согласна она:

-- Бабушку тотчас хватит удар, и это будет убийство, а остальные
убьют тебя. И еще, я хочу тебе кое-что рассказать. Я Игру
невзлюбила сразу, как она появилась в доме. И однажды взяла кий и
смахнула фигурки на пол. Что тут было! Карта стала ходить
ходуном, а фигурки носились по полу. Все набросились на меня,
бабушка таскала за волосы и вырвала бант, а двоюродный братец
вцепился ногтями в лицо... потом долго был шрам вот здесь,-- она
откидывает волосы около уха, и я покрываю его поцелуями, в ужасе
от того, что здесь когда-то был шрам.

-- А потом оказалось, в тот день всюду были землетрясения.
Дядюшка напялил очки и стал совершенно филин, целый день ходил
очень довольный... Вот тогда-то я и свихнулась, то есть поверила,
что от Игры в мире что-то случается... Как бы там ни было, шутить
с ней не следует.

-- Хорошо бы понять, как движутся эти фигурки...

-- Немецкий фокус какой-то, средневековый к тому же,-- пожимает
она плечами,-- Kunststuck.

В конце концов мы решили подорвать Игру изнутри. Я должен во
время игры на все реагировать вяло, ничего не хотеть, и тогда все
само собой распадется.

После этого мы об Игре больше не разговариваем. Но мне иногда
вспоминается -- где-то в горах сейчас четыре химеры катят по
леднику матрешку в короне, прибитой гвоздями. А что, как докатят?
Будет им торжество, а нам ужас.

 
Продолжение         Содержание
Hosted by uCoz