Наль Подольский |
КОШАЧЬИ ИСТОРИИ |
Глава 1 Глава 2 Глава 3 Глава 4 Глава 5 Глава 6 Глава 7 Глава 8 Глава 9 Глава 10 Глава 11 Глава 12 Глава 13 Глава 14 Глава 15 Глава 16 Глава 17 Глава 18 Глава 19 Глава 20 Глава 21 Глава 22 Глава 23 Глава 24 |
|
6 Я сидел у окна и курил. В
саду начиналась ночь, под деревьями уже стемнело, а на улице был еще вечер.
Густая дорожная пыль, успокоившись в сумерках, легла вдоль следов колес мягкими
серыми валиками, в домах напротив загорались огни, и между крышами светилась
сиреневая лента заката. Соломенное кресло при каждом
моем движении поскрипывало, и мне слышались в этих звуках однообразные
успокоительные интонации: ничего... ничего... ничего... Как тихо в доме...
Юлий, наверное, спит. Или вот так же сидит у окна. Хотя, ему-то зачем. У него
все спокойно и благополучно. Все и всегда благополучно... У меня тоже было
спокойно, тоже благополучно. До вчерашнего дня. Да и вчера ведь почти ничего не
было. Ничего еще не было, и все равно меня зацепили, как рыбу крючком зацепили,
и тянут уже из моего пруда, из моего покоя. И нет тут ничьего умысла -- не
Наталия же... Система случайностей... Но от этого спокойнее не становится... Вот я сижу, жду ее -- а что
в том проку? Что я скажу ей? Она слышала это уже много раз, от разных мужчин, и
от старых знакомых, и от случайных, таких, как я. Ее просто стошнит!.. И
вернутся они усталые, может быть раздраженные, даже наверняка раздраженные. У
них тоже не все просто, странные отношения у нее с Димой... И еще их
свихнувшийся пес, не поймать им его. Нелепая какая идея, гоняться в степи за
сумасшедшей собакой... она сама бегает не хуже автомобиля... Вдалеке в неподвижность улицы
вторглось движущееся пятно. До чего смешная походка... гуттаперчевая... и руки
болтаются, как два резиновых шланга. Да, странные у них
отношения. Интимные и отчужденные сразу. Понимают с полуслова друг друга, и
совершенно чужие... И как она странно сказала -- мне казалось, у меня двое
детей. Не кажется, а казалось... Человек со смешной походкой
остановился у нашей калитки и разглядывал окна; я отодвинулся вглубь комнаты,
не желая становиться предметом его исследования. Высокий, нескладный, вблизи он
напоминал гигантскую пневматическую игрушку; лицо, слишком большое даже для его
рослой фигуры, казалось эластичною маской, наполненной жидкостью и если в нем,
не дай бог, испортится клапан, то все пропало -- выльется изнутри вода,
сморщится кожа лица, закроются щелочки глаз, и весь он складками осядет на
землю, как пустой водолазный скафандр. Словно сознавая свою
уязвимость плохо сделанной надувной игрушки, он вел себя предельно осторожно.
Несколько раз он протягивал руку к запору калитки и отводил ее снова назад, а
когда решился войти, отворил калитку ровно настолько, чтобы в нее протиснуться,
но зато пролез сквозь нее не спеша и уверенно -- с медлительным спокойствием
гусеницы, тщательно ощупавшей кромку листа, прежде чем вползти на него. Он постучал в мою дверь, и
когда я открыл ему, приветствовал меня громко и радостно, и почему-то в третьем
лице: -- Ага! Наконец! Вот он и
дома! -- от улыбки его лицо раздалось вширь и стало занимать еще больше места.
-- Он курит, и много курит! -- он шумно понюхал воздух и, сделав паузу, сбавил
громкость: -- Извините, что я провинциально и запросто! Третий раз захожу, а
вас нет все и нет, -- он сделал еще одну паузу, как будто ему трудно было
говорить, -- мне бы от вас пару слов! Интервью, как говорится. Я из газеты,
редактор! -- Садитесь, пожалуйста, --
пригласил я; он был такой несуразный, что я никак не мог решить, приятен он мне
или неприятен. -- Попросить вас хочу, -- он
опасливо покосился на кресло, -- просьбу имею: на воздух пойдемте... день-то
душный, и не вздохнуть было... а мы вот с вами проветримся, перед сном
погуляем. Мы вышли на улицу, и слушать
его стало легче, паузы между словами исчезли и речь оживилась: -- Мне от вас много не надо,
мне бы про фильм, как говорится, с научных позиций. Вот Юлий Николаевич -- дело
другое, он про режиссера да про актеров... а мы теперь с козырей зайдем, под
науку! И читателю интересно. Так уж вы не отказывайте, убедительно вас прошу,
не отказывайте! -- Да я вовсе не против,
спрашивайте. -- Э, кому важно, что я
спрошу? Важно, что вы скажете! К примеру, о чем будет фильм, если смотреть с
науки? О чем фильм?.. Не знаю... и
Юлий не знает... скорее всего, ни о чем... и при чем здесь наука: акваланги,
модель батискафа, шхуна да несколько терминов... поцелуй влюбленных на дне
морском... только как ему это сказать... Я решил не дразнить его и с
некоторым трудом выдавил приемлемый для него ответ: -- В двух словах сказать
трудно. Пожалуй, о том, что исследование моря -- такая же обыденная работа, как
уборка сена. -- Ай-ай-ай! Читатель у нас
заскучает. Нет уж, давайте не будем так огорчать читателя. Где же тогда
романтика? Ай-ай-ай! В сценарии, помните, там есть про тайны глубин, и даже про
последние тайны. Тайны! Вот чего ждет читатель! И почему тайны последние? Если
последние, что потом делать станете? -- Насчет тайн --
художественное преувеличение. Никаких тайн в море нет. Есть вопросы, и много.
Так что, чем заниматься -- всегда будет. Что они, все с ума
посходили... какие тайны... За разговором мы выбрались к
центру города и прогуливались теперь по освещенным улицам. Он писал на ходу в
блокноте, причем не сбивался с шага, и по-моему, щеголял отчасти этим
профессиональным навыком. Время от времени он проверял, сколько страничек
исписано, и когда их насчиталось достаточно, спрятал блокнот в карман: -- Вот и спасибо, уважили! И
от меня спасибо, и от читателя. А если спросил что не так -- уж извините, не
обижайтесь, пожалуйста. Такая наша специфика, что поделаешь, дело газетное,
бесцеремонное. Так уж вы, как говорится, зла не попомните! Он замолчал и теперь грузно
сопел рядом со мной. -- Здесь живу. Рядом. До
угла с вами, -- пояснил он свои намерения и умолк окончательно. Мы медленно шли по бульвару,
вдоль стены темных деревьев, и месяц едва пробивался сквозь кроны. Листья
каштанов выглядели огромными лапами, каждая из которых может схватить хоть
десяток таких лун сразу, и это превращало каштаны в тысячеруких гигантов,
могучих, но безразличных к власти, что могли бы иметь, если бы захотели. В
прорезях листьев блестели черепичные крыши, словно панцири древних ящеров, и
дома со спящими в них людьми, с заборами и скамейками, со всеми изделиями рук
человеческих, казались больным, вымирающим миром, по сравнению с миром зелени,
миром великанов-деревьев. Дома все были темны, и я
подумал сначала, что мне померещилось, когда над плоской крышей двухэтажного
дома увидел слабое фосфорическое свечение. Выждав просвет между ветками, я
замедлил шаги -- да, над крышей что-то слабо светилось, и в этом свечении
проступал непонятный и злой силуэт -- темная полоса, обрубок, с выступами
внизу, наподобие фантастическое пушки направлялся наклонно в небо, угрозой и
вызовом звездам, угрозой не явной, а тайным оружием, неведомым никому до
мгновения, когда по чьей-то недоброй воле оно бесшумно вступит в действие и, в
такую вот тихую ночь, посеет беду далеко в небе, среди мерцания звезд. -- Что это?! -- Тс-с... -- мой спутник
выпятил губы и приложил к ним палец, а другой рукой доверительно вцепился в мой
локоть. Я почувствовал липкость его
пальцев, казалось, они приклеились ко мне намертво, и оторвать их можно будет
лишь с клочьями кожи. Тогда я придумал поправить воротник рубашки и избавился
на минуту от его пальцев, но он тотчас взял меня под руку снова. -- Тс-с... Дом майора! С
отделением он -- вплотную! Мы отошли немного, и он с возбужденного
шепота перешел на быструю речь вполголоса, напоминающую бульканье супа в
кастрюле: -- Телескоп!.. В небо он --
только для виду! А на самом деле -- ого! Всё, всё видит -- все четыре дороги к
городу, всё побережье! Ни одна собака сюда не вбежит, чтоб он не узнал...
Сначала все думали -- ну, чудак, в телескоп забавляется... И его лейтенант, не
будь дурачком, написал, куда следует: так, мол, и так, начальник мой сдвинулся.
Вскоре инспекция из управления, сам генерал, и внезапно, в двенадцать ночи. Только
он из машины -- а навстречу майор, в полной форме, сна ни в одном глазу,
докладывает: руковожу операцией по задержанию диверсантов. Это учения есть
такие, сбрасывают якобы диверсантов, а пограничники -- их лови, ну так и
Крестовский туда же. Разрешите, мол, товарищ генерал передать руководство
действиями -- тот совсем ошалел доложите обстановку, майор, и продолжайте!..
Что там дальше было, не знаю, но уж был готов самовар, да случайно и коньячок
оказался. А по радио -- операция. Это шумное было дело: запустили троих, одного
с лодки подводной и двоих с парашютами. Так всех их, родненьких, милиция и
взяла, стало быть, Крестовский, а наряды у пограничников -- и ведь все на ногах
были -- фьють! Генерал как надулся -- и звонить в погранштаб: у меня-де ваши
люди задержаны, привезти, или сами их заберете?.. Уехал довольный, майору при
нижних чинах руку пожал, и устную благодарность. А когда все пришло в огласку,
генерал себе орден, и Крестовскому орден, двум сержантам медали... Да,
мальчишку того, лейтенантика, перевели скоренько... Вот и телескоп вам --
игрушечка! Вроде шарит себе по звездам, а на поверку -- под прицелом весь
город! 7 Они не приехали вечером, и
не приехали ночью. Я долго еще сидел у окна, а после, не раздеваясь, лег и
заснул, как мне казалось, на час, или того меньше. Проснувшись от шума и суеты
за окном, я не мог понять, почему сквозь шторы бьет солнце, и не снятся ли мне
лязганье автомобильных дверец и возбужденные голоса. Заставляя себя преодолевать
сонную апатию, я вслушивался. Самым громким и раздраженным был голос Димы,
иногда ему тихо отвечала Наталия, и все время в их разговор, точнее, в их спор,
вклинивались короткие и деловитые, но не без ноток нервозности, реплики
Димитрия, относящиеся не то к погрузке, не то к разгрузке машины. -- Не понимаю тебя, не
понимаю, что ты хочешь нам доказать, -- настойчиво и растерянно сразу, говорил
Дима, -- ты же знаешь сама, это бесполезно! -- Почти знаю... почти
бесполезно... -- ее голос звучал напряженно и ровно, и я уловил в нем вчерашние
интонации не зависимого ни от чего покоя, которые, главным образом, и выводили
из себя Диму. Дальнейшие их пререкания
заглушил рокот мотора. Когда он стал громче и начал перемещаться, я осознал,
наконец, что они уезжают. Подбежав к окну, я успел увидеть автомобиль в конце
улицы и медленно оседающую завесу пыли. Я отказывался верить глазам.
Как же это?.. Не может быть... Остатки сонливости
стряхнулись сами собой, и начиная уже понимать непреложную реальность
происходящего, я выбежал на крыльцо -- от калитки навстречу мне шла Наталия.
Лицо ее было усталым и бледным, но ноги ступали по песчаной дорожке легко, и
походка сохранила упругость. -- Вот видишь, я не уехала,
-- сказала она просто, -- мне надоела жизнь на колесах. Я устала, очень устала. Меня оглушила стремительность
событий последней минуты, мгновенный переход от сна к реальности, и от полного
отчаяния к неожиданной, еще не вполне осознанной радости, и боясь говорить
что-нибудь, чтобы не спугнуть счастливое наваждение, я пытался согреть в
ладонях ее руки, почти безразличные от крайней усталости, и, несмотря на
усталость и безразличие, все же ласковые. -- Все хорошо, -- слабо
улыбнулась она, и губы ее чуть заметно вздрагивали, -- только мне нужно
выспаться. Уже поднявшись по лестнице к
мезонину, она помахала рукой: -- Тебе мальчики передавали
привет. Они к тебе заглянули, но будить не решились... Я им сказала, что они
поступили мудро. Следующие несколько дней
были для нас безоблачными. Юлий дважды уезжал по делам, а остальное время сидел
взаперти и работал, никто нас не беспокоил, и мы совершенно забыли, что на
свете бывают заботы и огорчения. Наталия была весела и со
мной неизменно ласкова. Мы много бродили по степи и вдоль берега, иногда
добираясь до еле видных из города изъеденных временем плоскогорий и до меловых
прибрежных утесов, лазали там по скалам, забирались в пещеры, и радовались
каждому цветку и каждой травинке. Однажды мы сидели на
ступеньках у сфинкса, слегка разморившись от солнца, и смотрели, как в редкой
траве шныряло несколько кошек, ухитряясь на что-то охотиться. Ветер тонко жужжал в щелях
постамента, его пение прерывалось, словно кто-то пытался играть на свирели, и у
него не хватало дыхания. Короткий звук... длинный... еще два длинных и снова
короткий... -- Я уже научилась знать,
что ты думаешь... -- она водила задумчиво пальцем по шершавому известняку, --
будто нам подают сигналы и просят ответить... а нам не понять. Ветер ослабел, стало жарко,
и пение стихло. Серая ящерка незаметно скользнула на камень и грелась на
солнце, часто дыша и глядя на нас крохотными внимательными глазами. Что-то в
нас ее не устроило, и она снова юркнула в щель. -- Мне приходят в ум
сумасбродные мысли... почему бы не поселиться где-нибудь здесь, у моря, вот в
таком тихом городе... в нем есть тайны и давний-давний покой... бросить всю
суету, ходить вечерами к морю и слушать его голоса... или сидеть тихо дома,
смотреть, как в саду засыпает зелень... а потом по лунным квадратам танцевать
на полу... Жужжание ветра
возобновилось, она замолчала и стала прислушиваться. Мы ушли, и я думал, разговор
этот забудется, но вечером она о нем вспомнила. У нас стало привычкой заплывать
по ночам в море и подолгу болтать, глядя в звездное небо и держась за руки,
чтобы нас не отнесло друг от друга. -- Знаешь, я не могу забыть
те звуки... то пение ветра... мне все кажется, оно что-то значило, и тоскливо
от этого... как потерянное письмо... -- Сколько можно помнить о
такой глупости, -- я чуть не сказал это вслух, но каким-то змеиным инстинктом
понял, что нельзя выдавать раздражения. -- Ты суеверна, как
средневековый монах, -- я поймал себя на том, что копирую интонации Юлия, но
избавиться от них уже не мог, -- ты полагаешь, ангелы от безделья удосужились
выучить азбуку Морзе? -- Не кощунствуй, -- она
засмеялась, но смех был нервозный, -- я боюсь, когда так говорят... смотри,
какое черное небо... вдруг пройдут по нему лиловые трещины, зигзагами, как по
ветхой ткани... и дальше все будет очень страшно. Я промолчал, чтобы дать ей
самой успокоиться. Как она взвинчена... отчего бы это... Мы немного отплыли к берегу,
и она заговорила о другом, но я уже чувствовал тончайшую, еле уловимую
отчужденность в каждом ее слове: -- Стоит мне попасть в море,
как я чувствую себя морским зверем... земля делается чужая и странная, а море
становится домом... и мне кажется, если я захочу, то смогу раствориться в
море... и это не страшно... и никто бы ничего не заметил, никому бы не было
больно... даже ты сейчас не заметил бы. Меня больно царапнула
последняя фраза, но вскоре она забылась, и потом вся эта неделя мне вспоминалась
совершенно счастливой. А конец ее, как ни странно, обозначился вечером, который
был задуман, и начинался, как веселый и праздничный. Мы привыкли к тому, что
соседка наша, Амалия Фердинандовна, по утрам или днем приветливо улыбалась со
своего балкона, иногда затевая короткие разговоры о пустяках. Я ни разу не
видел, чтобы она выходила из дома, и мне стало казаться, что она существует
исключительно на балконе. Возле нее обычно, если они не шныряли в это время по
саду, были ее белые кошки, Кати и Китти. Как она объяснила нам все с того же
балкона, они названы так не из кокетства, а потому что в ее семье, живущей в
Крыму уже чуть не сто лет, всегда держали двух кошек, и всегда их звали Кати и
Китти. Из других признаков жизни в ее доме раздавались звуки рояля и довольно
приятное пение -- она в свое время училась в консерватории, пока не вышла замуж
за начальника всех телеграфов и почт этого захолустного района. Несмотря на
возраст и полноту, она не потеряла привлекательности, и ее пухлые губы и
небесно-голубые глаза сохраняли детское выражение. Ее мужа мы не видали: он был
в Москве на курсах, где людей с дипломами юристов превращали в профессиональных
почтмейстеров. В тот день, как обычно, она
утром нам помахала с балкона, но позднее, к вечеру, случилось невероятное: она
к нам спустилась, и не просто спустилась, а, радостно улыбаясь, зашла в наш
сад. Это произвело на нас такое же впечатление, как если бы кошачий сфинкс слез
со своего постамента на берегу и явился к нам в гости к чаю. -- Я вас всех троих приглашаю
в мой дом! Сегодня день моих именин, день моего ангела! В их семье дням рождения не
придавали значения, но зато именины всегда чтились свято. -- Только пусть это будет
секрет между нами. Майор Владислав, -- она так называла Крестовского, потому
что он когда-то учился вместе с ее мужем, -- майор Владислав, он очень
обидчивый, но если позвать его, нужно звать прокурора, а тогда еще и других.
Они все так много пьют водки, и потом будут ссориться и за мной ухаживать -- я
без мужа не могу с ними справиться! Стол был накрыт в полутемной
гостиной. В приятной прохладе поблескивала полировка рояля и овальные рамки на
стенах -- из них смотрели на нас пожелтевшие фотографии, бравые мужчины с усами
и в клетчатых брюках, и дамы в шляпках, напоминающих корзинки с цветами. Перед
иконой в углу горела лампадка. Когда она принесла пирог с
горящими свечками, стол сделался очень нарядным. Кроме главного пирога, имелось
множество пирожков, кренделей и булочек, и вишневая наливка в большом
хрустальном графине. Выпив несколько рюмочек,
Амалия Фердинандовна раскраснелась и увлеченно рассказывала о столичных
премьерах десятилетней давности, а Юлий весьма галантно за ней ухаживал и,
удачно вворачивая вопросы и восклицания, превращал ее болтовню в видимость
общего разговора. У Наталии обстановка
гостиной, пирог со свечками и сама Амалия Фердинандовна вызывали детскую
радость, и она успевала болтать со мной, причем всякий раз, когда Амалия
Фердинандовна поворачивалась в нашу сторону, она видела, как мы, ее слушая,
чинно жевали, и встречала внимательный, хотя и чуть озорной взгляд Наталии. -- Это точь-в-точь именины
моих теток. Я недавно вспоминала о них и жалела, что это не повторится... Мы
вот так же исподтишка болтали с сестрами, и для нас был вопрос чести, чтобы
взрослые не заметили, что мы заняты посторонним... Мне сейчас подарили кусочек
детства... такие же свечки на пироге, и фотографии в рамках, и сладкая-сладкая
наливка... Я радовался, что ей хорошо,
и тому, что нам хорошо вместе, и внезапно возникшей особой, счастливой близости
-- ощущению сопричастности ее детству. Все было прекрасно, пока не появились
белые кошки. Учуявши запах пищи, они незаметно проникли в гостиную, юлили и
попрошайничали около Амалии Фердинандовны, и та, притворно сердясь, не могла
удержаться и бросала куски им под стол. Кошкам же все было мало, они шныряли
под всеми стульями, и казалось, их не две, а гораздо больше. Потом одна из них,
более жирная, вспрыгнула на колени к Наталии, и она, рассеянно погладив кошку,
мягко столкнула на пол, но та прыгнула снова, и потом еще и еще, пока я не
скинул ее довольно внушительным подзатыльником. Амалия Фердинандовна
насторожилась, но Наталия вдруг закашлялась, и проделка сошла мне с рук
безнаказанно. У Наталии портилось
настроение, и я чувствовал, что это непонятным образом связано с кошками. Она
сидела теперь немного ссутулившись, словно от холода, старалась не
разговаривать, и несколько раз у нее начинался сильный кашель. А кошка упорно
не уходила от нас, сновала под нами и терлась о ноги, выписывала вокруг них
восьмерки. Мне раза два удалось незаметно дать ей пинка, но она каждый раз
возвращалась, и мне, против всякого здравого смысла, начинала мерещиться в ней
сознательная зловредность, и вспоминались страшные истории о
животных-оборотнях. Наталии стало еще хуже, она
явно была нездорова -- глаза покраснели, и дышала с трудом. Я предложил ей
уйти, она согласилась, если я провожу ее и вернусь назад, чтобы совсем не
испортить именины. По пути она тяжело опиралась
на мою руку, и дома долго не могла отдышаться. -- Я тебе объясню, не
пугайся... я должна тебе сделать признание, только не смейся, пожалуйста... у
меня очень смешная болезнь: аллергия на кошек, настоящая медицинская
аллергия... ты же видел, вроде ангины, это от их шерсти, или от чего-то, что
есть на шерсти... так что для меня табу шерсть кошек, а не они сами... хотя это
одно и то же... видишь, как глупо, я хотела бы кошку в доме, и нельзя... только
ты не волнуйся, к утру пройдет. Она проспала всю ночь и
половину следующего дня, свернувшись клубком, как больной зверь, и изредка
вздрагивая во сне. Зато, вставши к обеду, она полностью оправилась от своей
внезапной болезни и выглядела отдохнувшей и свежей. Мы обедали в ресторане, и я
предложил заодно пойти погулять, но она отказалась: -- Хочу сделать дома
кое-какие мелочи... чисто дамские хлопоты. Она вытряхнула свой чемодан
и, разбросав на кровати яркое легкое платье и другие разноцветные вещи, похожие
на оперение для диковинной птицы, поправляла в них что-то и заглаживала утюгом
складки. Она делала это, будто играя или устраивая для меня маленькое
представление, и казалось, я вижу кадры из красивого фильма, но ощущения
домашнего уюта ее занятие не приносило. Все портил чемодан у ее ног. -- Собираешься ехать? --
спросил я, чувствуя, что не следует этого спрашивать. Она отложила платье и
сказала спокойно: -- Нет, это я просто так...
ни с того, ни с сего захотелось. Потом она все спрятала в
чемодан, и мы про него забыли. Был тихий вечер, был чай в саду под цветами
шиповника, и была ночь, и все было спокойно и счастливо. Единственное, что мне
показалось странным -- то, что заснуть я не мог ни на минуту, хотя спать очень
хотелось. 8 Утром к нам постучался Юлий
и вручил Наталии телеграмму. -- Что же, -- я этого
ожидала, -- насмешливо сказала она, -- господа скульпторы и на новом месте
изволили со всеми перепортить отношения! И теперь вызывают меня вместо скорой
помощи, чтобы я улыбалась тамошним местным властям. Ох, уж эти господа
скульпторы! Меня успокоил было ее
веселый и почти безразличный тон, но лишь только Юлий ушел, речь ее стала тихой
и, пожалуй, слегка обиженной: -- Он всегда был большим
ребенком, я тебе уже говорила... а я была нянькой, смею думать, хорошей
нянькой. Начиная с того, чтобы найти заказ, и снять мастерскую, и заставить
потом какой-нибудь нищий садово-парковый трест заплатить деньги, -- она
помолчала и перешла на обычный свой тон мягкой насмешливости, -- а сейчас все
очень забавно: он легко примирился с тем, что я не жена ему больше, но не может
отвыкнуть считать меня свей нянькой... и я, к сожалению, тоже, -- она
потянулась к моим сигаретам, подождала, пока я зажгу ей спичку, и сказала
задумчиво и очень медленно, -- так что видишь, вчера я не зря перебрала мои
тряпочки. Ее голос звучал пугающе
ровно, и еще -- отчужденно, из опасения, что я буду спорить и уговаривать.
Впервые этот тон обернулся, хотя и защитным, но все же оружием против меня, и
ранило оно, это оружие, очень больно. А она продолжала, по-светски
живо и без пауз между словами, словно боялась, что я перебью ее и не позволю
договорить: -- Только не вздумай меня
ревновать, как няньку. Я открою тебе важный секрет: увидев тебя, я сказала себе
-- вот мужчина, которому не нужна нянька! Если ты разочаруешь меня, я утоплюсь.
И не пытайся меня отговаривать, -- ее голос стал почти умоляющим, -- нянька
древняя и почтенная профессия! Я слышал ее как бы издалека
и не очень хорошо понимал, что она говорит, а потому отвечал механически, что
само придет на язык, и успел даже подумать, что это к лучшему, если мой тон
сейчас будет безразличным. -- Не собираюсь... отговаривать...
но не поэтому. -- А почему, скажи? -- она
смотрела на меня с любопытством, и во взгляде уже не было отчужденности, а
только живой, и очень живой интерес, и это отчасти вывело меня из оцепенения. -- Лишено смысла, -- пожал я
плечами, стараясь, чтобы это вышло по-академически сухо, и как мог, скопировал
ее интонации, -- "так что видишь, вчера я не зря перебрала мои
тряпочки". Получилось, должно быть,
смешно, и она рассмеялась: -- Ага, это очко в твою
пользу! Твои шансы растут! -- несмотря на интонацию скептической иронии, в ее
глазах светилась радость, что понимание так быстро восстановилось, -- Значит, с
тобой можно говорить серьезно... Тогда слушай: раз Дима просит помощи, а
самолюбие его необъятно, ему действительно очень плохо, и нужно его спасать.
Думаю, мне быстро удастся укрепить его дух и обольстить муниципальные власти, я
тебе напишу, что и как... Но главное, хорошенько запомни: я не собираюсь тебя
бросить, мужчина-которому-не-нужна-нянька нынче большая редкость! Поездку в аэропорт, такси и
автобусы, я почти не помню. На нужный рейс мест уже не было, и мы долго стояли
у кассы, пока нам не достался случайный билет, а потом гуляли среди газонов с
грязной и чахлой травой, прислушиваясь к объявлениям рейсов. Потом мы стояли у
загородки из труб, выкрашенных белой краской, и за эту загородку меня уже не
пустили, а Наталия за следующей, такой же белой загородкой что-то спрашивала у
стюардессы и, обернувшись ко мне, улыбалась и махала рукой, пока набежавшая
справа толпа не поглотила ее. В общем, поездка оставила
впечатление больного и по-своему счастливого сна, в котором прожита целая
жизнь, но ничего толком не вспомнить. В памяти осела реальностью лишь белая
загородка, разделившая нас у выхода на летное поле, отвратительно достоверная,
с лоснящейся, чуть желтоватой поверхностью краски и застывшими в ней жесткими
волосками щетинной кисти. На обратном пути меня
преследовал белый цвет -- белая щебенка дороги и белая пыль за окнами, белый
потолок автобуса и белый чемодан в проходе между белыми креслами. В тот день
мне казалось, что именно глянцевитая белизна -- цвет тоски, цвет потери, цвет
неприкаянности. В город я возвратился
затемно. От жары и тряски в автобусе я задремал, и снились странные сны,
причудливо искаженные обрывки событий минувшей недели. Без конца повторялись
видения душного вечера у Амалии Фердинандовны, колыхание огоньков свечей и
блеск глазури именинного пирога под ними. И по-детски радостный взгляд Наталии,
приоткрытые от восхищения перед этими огоньками губы, и отражения свечек в ее глазах
-- а потом появилась белая кошка, и все стало портиться, портиться, портиться.
Она кружила около нас и лезла на колени к Наталии, и терлась неотвязно о наши
ноги, и сколько я ни гнал ее, ни отшвыривал, каждый раз она возникала снова, и
терлась, и юлила в ногах, и вилась по змеиному, становясь все больше похожа на
уродливое белое пресмыкающееся. Кыш, кыш, оборотень!.. Кыш, оборотень
проклятый!.. Она продолжала виться в ногах, вырастала в размерах и оттесняла
меня от стола все дальше, глядя просительно и с угрозой, а я чувствовал страх и
ненависть к ней, и наконец, в приступе ярости ударил ее изо всех сил ногой,
почувствовав страшную силу этого удара по тому, как провалилась нога в мягкое и
упругое тело чудовища, совсем уже потерявшего кошачьи черты. Вот тебе, вот
тебе, оборотень! Кыш, оборотень проклятый!.. Я пытался ударить еще и все время
попадал мимо, но чудовище стало уменьшаться и, вертясь на земле, превратилось
опять в кошку, а я, все еще стараясь ее ударить, не мог шевельнуть ногой, и от
этих отчаянных усилий проснулся. Автобус опустел и подъезжал
к городу, и до самой станции я не мог придти в себя от привидевшегося кошмара,
от ощущения животной ярости и страха. И еще от того, что во сне удалось ударить
кошку-оборотня. Когда я добрел до дома, в
моей комнате горел свет, и Юлий, оказавшийся тут как будто случайно, расставлял
в буфете бутылки. Вероятно, я выглядел диковато, и он заставил меня выпить
целый стакан чего-то крепкого, а после все подливал и подливал в рюмку пахучую
настойку. Потом постучали в дверь, и
Юлий, который что-то рассказывал, насторожился и замолчал, встал от стола и,
беспокойно глядя на дверь, отошел с рюмкой к окну, и только тогда громко сказал
"войдите". Вошла, вернее, вбежала
Амалия Фердинандовна -- я впервые видел ее растрепанной -- она приготовилась,
видимо, спать и была в халате, поверх которого накинула шали. -- Извините меня, прошу вас,
я не стала бы вас беспокоить, но я видела, вы не спите! Боже, боже! В моем доме
что-то ужасное! Я весь вечер боялась быть дома, оттого что в нем пусто, и это в
первый раз после отъезда моего мужа мне страшно в доме! Боже, боже! Бедная
Китти! -- причитала она, и ничего более связного мы от нее не добились. Взяв с собою на всякий
случай фонарь, мы перелезли через низкий забор, разделяющий наши участки. -- Вот здесь, вот сюда
выскочила бедная Китти, -- Амалия Фердинандовна всхлипнула, -- а ведь Китти
всегда ходила спокойно, но тут она прыгала, била лапами и потом упала! О, боже!
Я боюсь войти в мой дом! Какое счастье что вы не легли спать! Я пошарил лучом фонаря по
земле перед домом, и радужное пятно света, среди листьев тополя, втоптанных в
землю, осветило белую кошку, лежащую на боку с откинутой к спине головой. -- Вы не успели заметить,
откуда выскочила ваша Китти? -- осведомился Юлий, выждав паузу между
всхлипываниями. Он осторожно потрогал кошку носком ботинка -- она была
бесспорно дохлой. -- Я не успела заметить!
Разве могла я знать! -- ее одолел новый приступ рыданий. -- Кажется, вот
отсюда! -- она показала на дырку в ступенях крыльца. Когда мы садовой лопатой
отдирали истертые каблуками ступени, с режущим ухо скрипов выдергивая ржавые
гвозди, мне казалось, внизу под щелями, в луче фонаря медленно шевелится нечто
лоснящееся и мерзкое. Но вскрыв крыльцо, мы под ним ничего не нашли, кроме
запаха плесени и, в задней дощатой стенке, нескольких черных дыр, к
исследованию которых охоты у нас не было. Дрожащую и всхлипывающую
Амалию Фердинандовну мы увели к себе и, уговорив выпить рюмку крепкой настойки,
уложили спать в мезонине нашего дома. Юлий ушел, а я еще долго
слонялся по комнате, прикуривая сигарету от сигареты, пока память не отказалась
восстанавливать вновь и вновь события и разговоры этой недели, ставшей
счастливым, но уже далеким прошлым. Тогда я решился сечь и мгновенно, как в
обморок, провалился в мертвецкий сон. На другой день, по указаниям
Амалии Фердинандовны, мы выкопали ямку у забора в тени и захоронили в ней
частично съеденные муравьями останки Китти. А мне не давало покоя навязчивое
видение -- овальное радужное пятно света и лежащая в нем, конвульсивно вытянув
лапы, дохлая белая кошка. Эта картина в мыслях упорно связывалась со вчерашним
сном, вызывая подсознательное чувство вины, хотя я понимал, что все это -- лишь
случайное совпадение. Я не стал рассказывать Юлию
о своем сне, ибо этот случай и так произвел на него неприятное впечатление. Он
стал, перед тем, как лечь спать, запирать двери, и вообще, по вечерам выглядел
нервозно и настороженно. За два дня после отъезда Наталии он получил и отправил
несколько телеграмм, и в заключительной из них значилось, что съемки
откладываются на месяц. Он уехал вечерним автобусом,
и уговаривал меня отправиться с ним в Москву, звал просто так, провести время,
сначала как будто в шутку, а затем все серьезнее, и чем упорнее я отказывался,
тем настойчивее он уговаривал. Уже на подножке автобуса, поставив чемодан
внутрь, он говорил с легкой досадой: -- Я не могу доказать мою
правоту, как некую теорему, но поверьте мне на слово -- в натуре этого города
есть пренеприятнейшая дурь, у меня на это чутье. Он город-эпилептик. Сегодня он
спокойный и сонный, а завтра уже бьется в припадке, и на губах его пена --
поверьте нюху старого лиса! -- Вы напрасно его обижаете.
Он ленивый и тихий город, и вам в нем просто скучно. А мне нравится, что здесь
тихо, у меня, в конце концов, отпуск. -- Здесь слишком тихо --
оттого-то и заводится нечисть! Вместо воздуха тут прозрачная жидкость, и люди
рождаются с жабрами! Смотрите, чтоб и у вас не выросли... хотите стать
двоякодышащим? Автобус, словно решив
оборвать наш спор, взревел мотором и двинулся, с лица Юлия исчезла досада, оно
осветилось множеством приветливых и грустных улыбок, и он из-за стекла помахал
мне рукой. |
Продолжение Содержание |