Павел Крусанов

БЕССМЕРТНИК

ЗНАКИ ОТЛИЧИЯ ДНЕВНИК СОБАКИ ПАВЛОВА
  1. Каталог героев
  2. Новые сведения о короле Артуре и рыцарях Круглого Стола
  3. Параллельная версия, или Некоторые дополнения к каталогу героев
  4. Откуда это?
  5. Прошедшее длящееся
  6. Откуда это? (продолжение)
  7. Наконец, о Павлове
  8. Звезда Полынь души моей
  9. Не спрашивай: зачем?..
  10. Охота на голубей
БОМ-БОМ... (два фрагмента новой прозы)
 
7. НАКОНЕЦ, О ПАВЛОВЕ
И приснится Тимирязев
С толстым яблоком в руке.
В. С.
Окно кабинета зав. редакцией межконфессиональной "Библейской комиссии" выходило на солнечную мартовскую Фонтанку. Посреди реки болтались неестественно чистая чайка и утоплая фетровая шляпа. На другом берегу высилась забранная в строительные леса стена Михайловского замка. Исполатев сидел на мраморном подоконнике и, запрокинув голову к лепной розетке люстры, рассеянно курил сухую до невесомости сигарету. Пётр обдумывал интервью, которое через час должен был дать корреспонденту "Примы" (голос - влажное меццо-сопрано, но по телефону представился Николаем). Он уже развил мысль, что-де современниками настоящее России всегда воспринималось в состоянии надломленном, кризисном, припомнил уместные слова Достоевского о "вечно создающейся России", с усталой улыбкой признался мнимому собеседнику, задающему именно те вопросы, которые Исполатеву хотелось слышать, что в светской литературе самые прекрасные и самые великие места - это те, где герои молчат, а черёмуха цветёт, и уже выговаривал сакраментальное - "святоотеческая традиция", как вдруг грёзы его прервал мягкий шелест телефона.
Звонил Алик Шайтанов. Он почему-то был уверен, что Исполатев умер и очень обрадовался, что это не так. Договорились завтра сходить в баню на Фурштатскую.
Через две минуты, в ещё тёплой телефонной трубке, возник по обыкновению категоричный Сяков. После шестисоткилометрового пробега голос Большой Медведицы Пера звучал как-то пыльно.
- Ты по мне соскучился? - зная нетерпимость Сякова к геям, травестийно, под корреспондента Николая, спросил Исполатев.
Оказалось, что очень. Оказалось, что они с Сяковым завтра летят в Ялту на совещание молодых писателей Москвы и что в полдевятого утра Пётр должен быть на Новом Арбате. Исполатев признался, что не уверен, сможет ли соответствовать, ибо к половине девятого утра вряд ли сочинит что-то путное, да и меняться на Москву нипочём не согласен. Сяков был серьёзен - в списках оставались свободные места, и он через секретаря правления Союза писателей уже вписал туда Исполатева.
- А сколько свободных мест осталось?
- Баб не возьму, - неумолимо сказал БМП.
Исполатев выдержал паузу.
- Скорнякин и Шайтанов тебе милее?
Сяков задумался - Пётр живо представил, как пятерня БМП шныряет по бугристой голове, словно нащупывает в дремучей шевелюре что-то важное. Что-то вроде трижды восемь.
- Только не опаздывать.
"Много пьёт, сволочь, а то бы до генерала дослужился", - тепло подумал о московском друге Исполатев.
Сяков предупредил, что с завтрашнего дня они - москвичи. Билеты, жильё и трёхразовое питание - оплачены. При себе иметь паспорта и деньги на водку. Можно захватить рукописи. Какие угодно.
Через миг в трубке недоумённо пищал зуммер отбоя.
Шайтанов легко отказался от бани в пользу совещания молодых писателей Москвы и пожелал даже, в качестве рукописи, прихватить в Ялту свою кандидатскую диссертацию. Скорнякина дома не оказалось. Зато в "Библейской комиссии" с четырьмя бутылками пива, рассованными по карманам куртки, появился Андрей Жвачин. Он зашёл поделиться новостями, кромешно перевернувшими его жизнь (шлёп! - слетела пробка с бутылки). Во-первых, он безнадёжно влюбился в одну забавную брюнетку. Во-вторых (шлёп! - слетела пробка с другой бутылки), он уличил Веру в грубой чувственной связи с Кузей, что, признаться, пришлось весьма кстати, так как вина за разрыв легла не на него. А в-третьих, пока брюнетка мается обострением хронического невского тонзиллита, а Вера собирает вещички, Жвачин хотел бы несколько дней пожить у Исполатева, если тот, конечно, не возражает.
Не дожидаясь финальных точек над "ё" в слове "самолёт", поставленном в творительном падеже, Жвачин согласился под видом Скорнякина и задарма посетить заграничный Крым.
Исполатев отправился к директору "Библейской комиссии" и честно рассказал о Ялте, пообещав в апреле вплотную заняться критическим анализом бахаизма. Директор с мрачной улыбкой приказом командировал Исполатева в Крым на конференцию "Католические богословы против альбигойской ереси".
Получив в кассе деньги, Пётр зашёл во вверенную ему редакцию. Старший редактор одиноко скрёб носом вёрстку сочинения о. Родиона "Люди и демоны, или Образы искушения современного человека падшими духами" - остальные сотрудники пили в чайной комнате растворимый кофе. На время отсутствия Исполатев назначил редактора своим заместителем, коротко объяснил состояние текущих дел и направился было вон, но у самых дверей поймал ускользнувшую мысль:
- Скоро зайдёт корреспондент "Примы". Объясни, что я срочно отбыл в афонский Пантелеймонов монастырь за материалами по имяславцам. Прими его сам.
- Что рассказать? - Заместитель поднял трепетное стило над страничкой перекидного календаря.
Исполатев предложил рассказать о новой религии - экологии. Корреспондент, конечно, спросит: "Разве экология - не наука?" На что следует ответить, что экология не может существовать вне сферы религиозного сознания - наука всегда считала Апокалипсис бредом, больной галлюцинацией патмосского затворника, экология же существует лишь благодаря безусловной вере в грядущий Апокалипсис. Наука не признаёт Антихриста, а экология Антихриста видит, борется с ним, для них это - личность с неудержимой жаждой потребления. Однако апокалиптическое мышление эколога, с точки зрения христианина, еретично, так как оспаривает Божественную волю Страшного суда и истребления мира.
На щеках старшего редактора межконфессиональной "Библейской комиссии" проявились рдеющие маки.
- Тогда расскажи, что-де человек восхваляет Господа в молитве, на холсте или бумаге, а сам Господь Вседержитель поёт Себе славу на крыльях бабочек.
После пива отправились в пельменную. На Литейном, у поребриков тротуаров, сохранился ещё грязный творожок мартовского снега. Жвачин громко отмечал достоинства идущей впереди девушки, которая сперва страдала, как жена Лота, а после, обернувшись, чуть сама не обратила златозубой улыбкой в соляной столб оторопевшего селадона. Исполатев вполуха слушал Жвачина, вполглаза оглядывал книжные лотки с пёстрыми обложками и рассеянно отмечал, что идущие навстречу граждане, в большинстве своём, заплыли избыточным жирком. При этом в мыслях Исполатева непроизвольно возникал образ метафизического Брюха, которое своим неудержимым весом увечит гармонию формы, развращает разум, безудержностью подменяет волю и в конце концов становится существом того, кто ему поддался, - образ Брюха, пожирающего человека, съедающего его без остатка, с потрохами, с горькой железой цинизма... Всё - Диоген пожран, уцелела только его бочка. Как ни странно, развеял зловещее видение тёплый запах пищи.
Заглянув в буфет, полезным тупичком примыкавший к основному залу, взяли к мясному салату и пельменям по сто граммов водки, после чего Жвачин со строгостью осмотрел тарелки Исполатева.
- Я думаю, тебе не стоит есть скоромного в Великий пост.
- Отчего же - я не догматик, а стало быть, и не вполне христианин.
- Даже я христианин как будто. - Жвачин щедро запылил пельмени перцем. - Только хреновый.
- Когда-то меня отравил Розанов, - сказал Исполатев. - Не хотелось бы об этом за столом, но христианство - это и вправду сон, бесплодная мнимость. Оно целиком умозрительно, оно лишено крови, оно стоит особняком от природы, не способно ни рожать, ни осеменять... Как я могу верить в христианского Бога, если Он зовёт человека к гибели?
- А в какого веришь?
- Верую в небесного Павлова. Верую, что он вставляет человеку фистулу не из любви к человеку. Верую, что нет у небесного Павлова жалости, а есть одни только научные цели. Верую, что молить его бесполезно, ибо, если и внемлет Павлов молитве, то вовсе её исполнять не намерен - ведь любовь человека ему не нужна, и боль человека ему не нужна, и жизнь человека ему не нужна, и смерть человека ему не нужна... а нужно ему взвесить слюну, что натекла тебе под язык при виде перчёных пельменей.
Уложив в дорогу зубные щётки, соединились вновь в набитом гулким шарканьем главном зале Московского вокзала. Там к Исполатеву и Жвачину прибавился Алик Шайтанов. Он в самом деле взял с собой кандидатскую диссертацию и с ней - банку килек пряного посола и пол-литра спирта с осевшими смородиновыми почками.
В кассе почему-то были билеты.
Четвёртым пассажиром в купе оказался благообразный старичок, похожий на писателя Тургенева, который (Тургенев), живя за границей, любил только Россию, и в результате та и другая остались для него экзотикой. Старичок и спирт на смородиновых почках определили тему - половина ночи прошла в разговорах об опрятной седенькой Европе и о рецептах настоек. Другую половину Исполатев стоял на Сцилле, а Жля - на Харибде, и по воле безмозглых скал он то сходился, то расходился с любимой.
Москва встретила гостей пустынным урбанством. В предрассветной хмари пирамиды Сталина походили на гигантские таёжные ели. Лобастые церковки тихо ветшали, будто памятники погибшей цивилизации.
Прогулявшись по неспешно оживающему городу, Исполатев, Жвачин и Шайтанов в половине девятого утра свернули с Нового Арбата на улицу Писемского. У входа в издательство "Столица" стоял сочно-вишнёвый "Икарус", около него рассыпалась молодая московская литература. Внезапно, с проворством жужелицы, из-под автобусного, что ли, колеса выскочил Сяков: никто никогда не видел, чтобы при переходе улицы Сяков поднимался на поребрик тротуара - он на него вскакивал. Даже похмелье и сплины были невластны над его сумасшедшей моторностью, как невластны они над ростом ногтей.
Тыча пальцем в Жвачина, Сяков спросил:
- Ты по паспорту кто?
Вопрос звучал обидно.
- Андрей Жвачин, русский, законно и в срок рождённый в сто вторую годовщину отмены крепостного права.
- Молодец, хорошо отвечаешь, чётко. Только в списке стоит Евгений Скорнякин - отец двух детей и трёх романов, один из которых мальчик, другая девочка, а трое не напечатаны.
- Запоминай, - посоветовал Жвачину Алик Шайтанов, - иначе с пробега снимут.
Сбившаяся в стайки молодая литература с ревнивым любопытством поглядывала на пришлецов.
- Если в аэропорту потребуют паспорт, - наставил Сяков, - скажешь, что переехал с Кропоткинской на Пречистенку, и паспорт на прописке.
Распорядителем совещания молодых писателей Москвы был худощавый редактор издательства "Столица", с острым щетинистым кадыком и благостной улыбкой на розовом, будто распаренном в бане, лице. Сяков, привлекая ядовито шипящие превосходные степени, представил прибывших. Распорядитель изобразил на лице сверхчеловеческую учтивость, протянул всем по очереди жилистую пясть, чему-то с тихим содроганьем улыбнулся и посадил в список три карандашные галочки.
Автобус набил утробу, выпустил густой чернильный фантом и покатил в светлеющий перехлёст московских улиц. Откинув голову на спеленатую белым чехольчиком спинку кресла, Большая Медведица Пера хмуро, с ленцой и, в общем-то, беззлобно ругал шофёра за то, что тот едет чёрт знает куда, но никак не во Внуково. Жвачин, Шайтанов и Пётр Исполатев, утомлённые марсианским пейзажем белокаменной, с разной мерой увлечённости разглядывали столичных поэтесс.
В положенный срок "Икарус" вздохнул, как спущенный шарик, и затих у охристой скулы аэропорта. Шайтанов вызвался нести багаж улыбчивой русоволосой девицы, на верхней губе у которой, словно у породистой овчарки, сидела бородавка с парой жёстких волосков, - девица под тяжестью двух сумок, набитых, должно быть, рукописями, передвигалась рывками, как трясогузка. Возле стеклянной стены, во главе с Коряченцовым, ждала посадки на симферопольский рейс кучка испитых киноактёров. У контрольного турникета образовалась вздорная сутолока. Звенел звонок. Сыпался на стол металл. Седой ус непроходного аксакала трепетал, как белый флаг.
Переезжать с Кропоткинской на Пречистенку Жвачину-Скорнякину не пришлось - контролёры удовлетворились полифемовским пересчётом голов. Погрузились в пузатенький двухпалубный лайнер ИЛ-86. Алик добился места рядом с породистой русовлаской - за её яркими губами проглядывали хорошие зубы, нечаянно помеченные помадой - и затеял принуждённо-легкомысленный разговор о смелом художнике Шишкине, рискнувшем близко подобраться к медведям. Жвачин пристроился в кресле, отделённом от Шайтанова узким проходом, и к трепетанию темы тайком прислушивался - в подходящий момент он готовился вонзиться в разговор и, не столько словом, сколько наглой синевой радужины, Алика оттеснить. Стюардесса сказала что-то о ремнях, но речь её захлестнул раскатистый хохот шайки Коряченцова. Самолёт как-то незаметно взлетел.
В первое мгновение полёта Исполатев почувствовал растерянный сбой сердца, словно он долго сидел в грохочущей электричке, а она вдруг вылетела из тоннеля на сияющий простор. Мгновение никак не кончалось. Оно вытянулось в звенящую серебряную нить, предметы и люди раздвоились, будто вышли из своих рам, воздух пожелтел и сгустился, сам Исполатев тоже отделился от саркофага, во всех мелочах повторяющего его физику, и повис над креслом, пронзённый струной остановившегося времени. "Да, истина вещей двуглава, как греко-русская птаха, - подумал Пётр. - Наверное, я умираю". Но тут струна оборвалась и время дало о себе знать испариной на лбу и ватным гулом скачущего на крыле мотора. "По верху копнёшь - смерть неизбежна, - перевёл дыхание Исполатев. - Возьмёшь поглубже - смерть невозможна. И то и другое гнетёт человека".
Далеко внизу, брошенная на взлётной полосе, бежала за самолётом собственная тень. Далеко внизу погружалась под дымку облаков русская Атлантида. Шептался и дремал в алюминиевом ковчеге уцелевший народец.
8. ЗВЕЗДА ПОЛЫНЬ ДУШИ МОЕЙ
Но снова ночь благоухает,
Янтарным дымом полон Крым...
К. В.
Симферополь ослеп от солнца. У автовокзала за самодельными прилавками бабки в грязных кофтах торговали семечками, постным маслом, гороховым самогоном и купонами самостийной Украинской республики.
Ни в самолёте, ни по дороге к автовокзалу Жвачину не удалось потеснить Шайтанова в борьбе за яркие губы поэтессы. От смелого художника Шишкина и его медведей разговор спустился к беспозвоночным - к синеглазым мандельштамовским стрекозам и мохнатым пчёлам-поцелуям. Жвачин не любил насекомых, к тому же грузовая палуба авиалайнера вернула хозяйке её тяжёлые сумки. В сумках - выудил Алик из щели в зоологической беседе - был нарзан: крымская вода известковая, и водопровод работает, как сторож, сутки через трое.
Исполатев и Сяков, не торгуясь (продавца такой аристократизм обидел), купили бутылку перламутрового самогона. Высоко над Симферополем парил серебряный ангел забвения, вилась за ним белая реактивная кудель.
Худощавый распорядитель нанял троллейбус до Ялты.
Тишком подступила и ушла нестрашная Долина привидений, сверкнуло море, выгнула горб и скрылась опившаяся дурной зелёной воды гора Медведь, в безлистных садах, похожих на какой-нибудь сатурнианский рай, цвела напропалую черешня и алыча. Ароматы степи и садов заглушал в троллейбусе запах гуляша - на переднем сиденье молодой писатель с трудоёмко закрученным вокруг шеи шарфом ковырял в термосе домашнюю пищу.
- Освежающего? - предложил Сяков.
Открыли бутылку. Минеральная поэтесса протянула Шайтанову апельсин.
Первый ялтинский день, начавшись с привкуса распаренного гороха и с раскрытого цветком апельсина, неудержимо, с подскоками, кручением, рискованным креном, точно эйзенштейновская коляска, сорвался и понёсся к закату.
После пешего подъёма в гору внезапно и сразу возник перед глазами белый корпус литфондовского Дома с проветривающимся на балконе второго этажа малиновым ковром. Дежурная дама записала в журнал фамилии и выдала ключи, прикреплённые к номерованным лотошным бочоночкам. Исполатев с Шайтановым и Сяков со Жвачиным получили на разных этажах по семейному двухкомнатному номеру с кроватями, балконом, холодильником, местным телефоном, ванной без воды и письменным столом для вдохновения.
Через пять минут, оставив в номерах вещи, вновь встретились в холле первого этажа и, окрылённые мутноватым вдохновением горохового самогона, бодро направились в распластанный под ногами город.
Собственно, только тут и началась Потёмкинская лестница, по ступеням которой поскакал день: пестрит не июльская, но всё же людная и солнечная набережная, там и сям машут триумфальными листьями пальмы, вяло топчется очередь за живой рыбой, у пристани кистепёрым реликтом застыл прогулочный катер "Леонид Брежнев" - - - безымянное кафе, лишённое окон, адским мерцанием подсвеченное, голодные приятели пьют горькую настойку "Любительская" и размышляют: стоит ли искать другое место (из закусок здесь лишь яблоки и лущёный арахис) или следует взять ещё "Любительской", чтобы отбить аппетит? - - - врата ресторана "Ванда", синеблузый, вымогающий чаевые швейцар, овощной салат (витамины), шипящие колбаски "по-ялтински", водка и с рюмкой в пальцах рассуждающий Шайтанов: друзья, взгляните на эту титаническую вазу в углу и вдумайтесь - не есть ли подобная декоративная посуда предвестие поп-арта, смысловая и культурная предтеча лакированного американского штиблета, пригвождённого к холсту? - речь Алика уже наперчена нелепой массой вводных слов, к его чести, в большинстве нормативных: "это самое", "как его" и лишь изредка "на х.й" - - - зал ресторана "Восток", где Жвачин вовремя пресекает чреватую скандалом попытку Шайтанова засветить хамоватому официанту в рыжий глаз, ветчина, жёлтая старка, четыре жульена и снова старка, чутко колышутся лиловые занавески, магнитофон за каким-то бесом ноту за нотой вытягивает из кассеты модное в этом сезоне "Любэ" - - - имперский лоск "Ореанды", Сяков, Жвачин и Шайтанов, как Сталин, Рузвельт и Черчилль, сидят на террасе отеля с бутылкой белой "Массандры", Исполатев в компании трёх сеульских корейцев хвалит японский флаг: супрематический шедевр и экуменический символ плодородия, как его ни расценивай - жизнедарящее солнце или брачная простыня - - - канатная дорога, в гремящей металлической кабинке тесно, кабинка неспешно плывёт над цветущими деревьями и черепичными крышами, засеянными окурками и стаканчиками из-под мороженого, за городом светится зелёное море, банда ялтинских мальчишек, галдя на пыльной улице, расстреливает кабинки фуникулёра из рогаток - - - некая культовая архитектура на вершине горы, священнодействует над раскалённым мангалом прокопчённый служитель с фиолетовыми черничинами глаз, "Весь тук - Господу, - напоминает служителю Исполатев. - Господь любит обонять тук жертв своих!" - "Зачэм нюхать? Кушай, генацвале!", несколько порций шашлыка зажаты между бумажными тарелочками, в стаканчике густо краснеет соус, Сяков, отчаянно превозмогая вестибулярное расстройство, ведёт отряд сквозь кипарисовый лесок на склоне горы к литфондовскому Дому.
Потом коляска-день, совершив немыслимый подскок с переворотом, выронила Исполатева на неизвестном этаже, где в пустом холле бормотал телевизор. После Пётр очутился в тёмной, ракушечником выложенной пещере, с трубкой междугородного телефона в руке. Номер Жли он набрал на ощупь.
Уехала? Нет, вы не знаете меня. Учились вместе в институте. Имярек. Хотел ей предложить одну работу. Ей нужно бы практиковаться в языке... Хотя бы в птичьем. И надолго? Да, вы правы, и это в каждой дочери сидит - с подругой, скажет, на неделю, а вернётся недели через три и с токсикозом... Какие шутки! У меня у самого есть дети. Трое. А может меньше. В этом вы ошиблись... И басня не права... Вот что скажу вам: муравей - трудяга, хлопотун, строитель, это верно, а стрекоза, естественно, - глазаста, ветрена и с роем лёгких от богов идей и мыслей, это тоже верно. Так устроен мир. Да, отчего-то в муравье нет песни, а в стрекозе - желания построить муравейник. Их уравнять нельзя, их разными такими создала природа - она умней и муравья, и стрекозы, и Лафонтена. Что ещё за чушь!.. Прошу простить за резкость, но зачем вы разбудили тень Фурье и тень фаланстера его? Не надо менять им род занятий, а не то трухой осядет муравейник и наполнит скрежет песню... Я же говорил - природа всех умней, она сама их роли в поколеньях поменяет. Нет, влияние моё на вашей дочери ещё сказаться не могло. Я рад, что этой кратковременной беседой шлифовщика стекляшек вам напомнил - Спинозу бедного, - признаться, не читал ни строчки из него. Жетон последний... И вам всего того же.
Потом был двухкомнатный номер Исполатева и Шайтанова. На балконе, куда перенесли журнальный столик со стульями, Алик показал, как студенты биофака разделывают на своих пестринках кильку пряного посола. Вскрыв привезённую банку, он объявил:
- Лакомство российского студенчества в красные дни календаря - килька "по-чёрному"!
Шайтанов выудил узкую рыбёшку и с размаху швырнул её в торцевую стену балкона. От удара из кильки с писком вылетели кишки, а сама она, как серебряный плевок, расслабленно повисла на стене. Шайтанов налил в стаканы "Любительскую", снял с белёной стены закуску, выпил и, придирчиво оторвав голову, с улыбкой рыбёшку проглотил. Жвачин, Сяков и Исполатев тоже взяли по кильке. С первого раза получилось только у Жвачина. Шайтанов сказал, что знавал мастеров, которым удавалось так же управляться с селёдкой.
Потом пели арию варяжского гостя и ели шашлык под горькую настойку. Сяков пытался выползти из номера, чтобы познакомиться с порядочной девушкой, но заснул на паласе в прихожей. Жвачин с закрытыми глазами долго плясал на балконе какой-то кубический, под Пикассо, танец. Шайтанов без объяснений упёрся лбом в холодильник. А Исполатев в странном тревожном забытьи стрекозой поднялся к чёрному небу, из которого звёзды, как обойные гвозди, осыпались в море.
Утром, манкируя завтраком, направились за пивом, но дежурная дама бдительно свела брови:
- Кто из шестьсот седьмого?
- Мы, - беспечно сознался Исполатев.
Ему захотелось сделать этой женщине что-нибудь приятное. Он остановился у стола и принялся выкладывать на казённое стекло свои богатства: пачка "Космоса", подсохшая апельсиновая корка, связка - бряк! - ключей, визитная карточка с иероглифами, карамель в затёртом фантике, пробитый транспортный талон, неаппетитный кусочек копчёной белужины, черепаховый медиатор, гардеробный номерок с гравировкой 17, неожиданно свежий платок, обрывок салфетки с ялтинским телефоном и припиской "Наташа", сложенные вдвое деньги, зажигалка, полиэтиленовая коньячная пробка, слюдяной клочок невиданного стрекозиного крыла, звезда, из которой вытек свет, безупречная утренняя рассеянность и горькая любовь, - словом, всё, что при нём было. Выбрав карамель и звезду, Исполатев протянул дары дежурной даме:
- Это - за щеку, а это вверните в настольную лампу, - остальное рассовал по прежним местам.
- На вас - жалоба, - строго сказала дама. - Либреттист Крестовоздвиженберг, который живёт в пятьсот седьмом, сигналит, что у вас всю ночь двигали мебель, громко включали магнитофон, стучали пятками в пол и бросали с балкона различные предметы - жилец не мог сочинять либретто к драматической опере "Муму".
- Но мы не двигали мебель, - сказал Сяков.
- Но у нас нет магнитофона, - сказал Жвачин.
- Неважно. - Дежурная перекатила за щекой карамель. - Если сигнал повторится, директор вас прижмёт к ногтю. Имейте в виду, либреттист Крестовоздвиженберг - слишком уважаемый товарищ.
- Мы вас поняли, - веско заявил Шайтанов. - Сигнал не повторится - я сегодня же оторву либреттисту голову.
- И я ему что-нибудь оторву, - пообещал Сяков для убедительности.
День второй, как гнутое зеркало, капризно отразил день первый. С шипением слетели пробки с пивных бутылок, прозвенел жетонами зал игровых автоматов, мелькнул рынок с торговками, заряженными шрапнелью фрикативных согласных, сменилась череда кафе, ресторанов и напитков, совершила круг почёта кабинка фуникулёра, рассолом дохнуло на пирс море, где по очереди пили из горлышка кислый молдавский "Рислинг", запахом горячей буженины заманил бар с тесным названием "Ракушка". Попутно случилась уйма всяких мелочей - словечек, шуточек, знакомств, открытий.
К вечеру вернулись в шестьсот седьмой. Уже не было килек "по-чёрному", зато была девица с породной меткой над губой, которая егозила на коленях у Шайтанова, и был пенистый нарзан, смягчивший ужасный вкус водки джанкойского разлива.
В густеющем тумане с трудом отыскал Исполатев вчерашнюю пещеру с междугородным телефоном, но Жля ещё не вернулась из Нижнего Новгорода, где сдавала зачёты на заочном иняза.
Морщась от джанкойской водки, девица вспомнила, что, кроме минералки, привезла ещё бутылку коньяка, соскочила с коленей Шайтанова и отправилась в свой номер за выпивкой. В ожидании коньяка молодые писатели Москвы по очереди свешивались за балконную ограду и говорили про Крестовоздвиженберга разные обидные слова - этажом ниже балкон либреттиста на треть был занят пустыми бутылками из-под пьяных массандровских вин.
Исполатев ушёл в спальню, зарылся в чистое бельё, но тут же был схвачен некими зыбкими духами, которые в синем кинематографическом полумраке подвели его к фарфоровому блюду. Пётр сразу понял, чего от него хотят: он должен жениться на блюде! Блюдо было нехорошее - большое и белое. "Я не могу на нём жениться! - кричал Исполатев. - Я человек! Я работаю в "Библейской комиссии"!" - "Ты же любишь его", - возражали духи. "Я люблю Аню из "Ахнули"", - отбивался Исполатев. "Это и есть Аня", - клеветали духи. "Нет, это не она", - упирался Исполатев. "А где же она?" - вопрошали духи. От этого вопроса Петру сделалось так страшно, как бывает в иных снах на крыше небоскрёба. Слабея, хватаясь за что попало, Исполатев прошептал: "Я не могу. Я же человек... Я записан в Публичную библиотеку..."
Когда Исполатев проснулся, было уже утро. С ночи поселилось в нём гнетущее чувство оставленности, зябкого сиротства. Пётр осмотрел номер, в котором царил тяжёлый, некомфортный дух, и чувство окрепло - он был один.
Ванная утешила Исполатева - трубы, застенчиво гудя, выплёскивали в смеситель горячую и холодную воду. Пётр заткнул слив пробкой. Пока он отмокал, в номер пришла горничная и, ругая на чём свет стоит "бесово воинство, пачкунов окаянных", приступила к уборке. Исполатев из-под шумной струи вяло с ней собачился.
Вскоре в прибранный номер стали сходиться "пачкуны". Первым явился Сяков. Он заглянул в ванную и сообщил Исполатеву, что ночевал у себя, что надо идти в город за пивом, что минуту назад в лифте он повстречал распорядителя, который с дурацкой улыбкой советовал не переживать из-за либреттиста Крестовоздвиженберга: скандалы тут - дело будничное, вот, к примеру, владелец термоса с гуляшом успел уже сегодня ночью разбить какой-то стеклянный шкаф и получить травму лица при попытке заглянуть в гости к девушке. Следом, с характерной гематомой на шее, явился Алик Шайтанов, который, как оказалось, провёл ночь в номере минеральной поэтессы, где, естественно, слушал стихи, и всё бы ничего, но впотьмах номер был атакован каким-то павианом, так что Алику пришлось распустить руки. Потом пришёл Жвачин и сказал, что не знает, где ночевал, но утром в холле первого этажа стал свидетелем передачи дежурной даме письменной жалобы на шестьсот седьмой номер. Жалобу передал человек с томом Тургенева в руке и бутылкой муската "Массандра" в кармане.
Ко времени появления Жвачина Исполатев уже вышел из ванной и присоединился к курящим на балконе приятелям. Со стеклянного неба жало серые холмы солнце, выдавливало жизнь, как подать. Неподалёку, пущенный с чьей-то голубятни, кувыркался в сияющем воздухе белый турман. В беспечной его акробатике, в бестолковом выплеске избытка жизненной силы, внятно прочитывался грядущий день.
Следующим утром Исполатев подумал, что пить три дня кряду - это эстетический провал, бесчувствие меры. Он умылся, решил, что неплохо было бы принять душ, но сил хватило лишь на то, чтобы полежать одетым в сухой ванне.
Извлёкши по пути из обжитого гнёздышка изнурённого стихами Шайтанова, Исполатев спустился в номер к Сякову и Жвачину. Как ни странно, по углам и сумкам нашлись семь нетронутых бутылок "Рислинга". Чтобы отложить соблазн, решили посетить уже второй день идущие семинары: Сяков с Шайтановым склонились к многотрудной прозе, Жвачин с Исполатевым - к тому, что осталось.
Зал с пальмой. Семинаристы с независимыми лицами. Шайтанов с диссертацией. Сяков с машинописью рассказа. Руководитель семинара с душой на ладони и сердцем за поясом.
Писатели сидели на мягких, в круг составленных диванчиках и ждали знаменитого шестидесятника Б., который прибыл вчера в Ялту и малодушно обещал заглянуть на сходку. Б. считался интеллектуалом и элитарной фигурой, хотя издавался изрядными тиражами и был у всех на слуху. Что-то виделось в нём от калашкинской балалайки, расписанной Константином Коровиным и выставленной на Всемирной выставке в Париже.
Дождались. Б. присел на диван, поправил очки, шевельнул усатой губой и сказал остроумное: "Благословишь кого-нибудь, глядь, и в гроб сойдёшь..."
- Ну-с, послушаем новеньких, - предложил руководитель и кивнул Сякову.
- "Горы под нами", - объявил БМП. - Краткая версия старого романа.
Сюжет тянула знакомая любовно-политическая интрига. Место действия - государство без внятных географических координат, но с очевидными признаками президентской республики. Фамилия героя, объявленная в первой фразе, и аллюзия на Лермонтова в предпоследнем абзаце географии не проясняли. Главный герой - молодой человек, жуир, честолюбивый и в меру простодушный выходец из провинции - служит в президентской охране. Случайно, через свою любовницу - жену владельца крупного столичного конфекциона, - герой оказывается вовлечён в историю, суть которой в следующем. Премьер-министр сопредельного государства, видный политик и статный мужчина, влюблён в жену охраняемого героем президента. Та, мучительно превозмогая супружеский долг, отвечает сопредельному премьеру взаимностью. (Сяков язвит: "Кого ни возьми, всякий больше боится прослыть за бесчестного человека, чем на самом деле быть им".) Жена владельца конфекциона - подруга президентши. Во время частного визита премьера в державу мужа своей пассии подруга устраивает влюблённым тайное свидание. Министр внутренних дел, возглавляющий по совместительству департамент разведки, пытается застать любовников с поличным, дабы получить компромат на президентшу и посредством шантажа ослабить её влияние на мужа в моменты принятия важных государственных решений. Герой, по просьбе своей возлюбленной ("Любовь сильнее границ, должностей и законов!.."), обеспечивает охрану свидания, после чего помогает сопредельному премьеру скрыться от глаз и видеокамер сексотов. Министр внутренних дел в ярости. Однако тайный агент сообщает, что при сей закулисной встрече одна особа, в знак вечной любви, передала другой серебряную чернильницу на агатовой подставке, числящуюся по инвентарной описи за президентским кабинетом правительственного дворца. Министр внутренних дел шантажирует президентшу фактом разбазаривания государственных чернильниц, - если слух просочится в прессу, не миновать скандала. Герой, заручившись помощью трёх друзей из той же президентской охраны, берётся вернуть любовный дар. Владелец конфекциона подслушивает разговор об этом своей жены с героем и из ревности доносит куда следует. Президентша, герой и жена владельца конфекциона в опасности. Но герой, при поддержке друзей, преодолевает все рогатки, в личной беседе сообщает зарубежному премьеру о кознях министра внутренних дел и возвращает чернильницу в отечество. Интрига провалена. Репутация президентши спасена. Герой находит в её лице покровителя и подрастает в звании. Жена владельца конфекциона окончательно теряет голову от героя. Сопредельное государство высылает на родину нескольких дипломатов, уличённых в шпионаже, закатив тем самым оплеуху министру внутренних дел, возглавляющему, как упоминалось, и разведдепартамент. Министр затаивает смертельную обиду и вскоре подсылает отравителя к возлюбленной героя. Жена владельца конфекциона погибает на руках любовника. Краткое описание мук и последнего вздоха милой подруги. Обезумевший герой настигает отравителя и казнит его. Финал: герой приносит розу на могилу любимой. Недалеко, за кладбищенским клёном, в позднем раскаянье хватается за сердце иуда - владелец конфекциона.
Рассказ начинался с армянской фамилии: "Тартанян холил и лелеял свои усы, он считал их естественным образованием". Предпоследний абзац заканчивался фразой: "Негодяй умер от удара в висок, как молодой опричник Кирибеевич".
Руководитель семинара предложил желающим высказаться. Начала круглолицая весноватая девица с жоржсандовской папироской в пальцах. Она похвалила дерзкую метафоричность и эффектный синтетизм языка, особо отметив штучки "собака ростом с крысу", "он лежал в клумбе, как в гробу перед выносом" и "плакат скакал на сквозняке и двух кнопках", но для сцены агонии возлюбленной, по её мнению, Сяков пожалел красок.
Следом выступил любитель гуляша с шарфом на шее и припудренным синяком под глазом. Он отметил преступную аморальность героев истории, которые помогают кому ни попадя наставлять рога своему президенту, защитил патриота - министра внутренних дел, и заключил, что парадно безнравственную основу рассказа не спасает ни сюжетная находчивость Сякова, ни ёмкая афористичность стиля.
- А вы как считаете? - обратился руководитель семинара к Б.
- Я считаю по старинке - без калькулятора.
Известный шестидесятник, знавший Большую Медведицу Пера по ресторану ЦДЛа, поймал взгляд Сякова и показал ему исподтишка кулак с благосклонно оттопыренным пальцем. Руководитель семинара жест уловил.
- Друзья мои, вспомним Пушкина, - тут же предложил он. - Что может быть нравственнее сочинений господина Булгарина, говаривал Александр Сергеевич, из них мы узнаём, как непохвально лгать, красть, пьянствовать... А между тем сам Пушкин, как известно, о нравственности своих героев заботился не столь тщательно. И тем не менее именно его творчество даёт нам постоянную нравственную подпитку, чего о нравственных сочинениях Булгарина сказать нельзя уже хотя бы потому, что Булгарина попросту не читают. Да... И между прочим, уже давно. - Руководитель семинара перевёл дыхание, сказал, вывернув нижнюю губу: "пуф-ф", и продолжил: - Существо вопроса не в том, нравственны сами по себе герои или нет. Нравственный заряд, скажем, творчества Гоголя или Салтыкова-Щедрина состоит именно в безнравственности их героев. Существо вопроса прежде всего в авторской идее. И даже не в ней, а в самой природе его таланта, который, между прочим, есть не только стиль, но и способ мышления, вкусовые и чувственные пристрастия, характер и постоянство убеждений... Главное - способна природа автора лгать или нет. Существенно это, а не то - испугается или не испугается читатель оставить наедине с героем книги свою десятилетнюю дочь...
К концу речи Сяков был решительно оправдан. Взгляды обратились к глотающему зевок Шайтанову.
Алик важно развязал тесёмки папки.
- "Развитие партеногенетических поколений трематод Филофталмус рионика". Глава третья: "Шистозомный церкариоз человека".
Дальше шаркающей поступью пошла траурная галиматья наряженной во фрак науки. Продекламировав страниц пятнадцать, Шайтанов закрыл папку, предположив, что "отрывок даёт представление об уровне работы в целом".
Семинарист с припудренным синяком, нарочито глядя мимо Алика, заявил, что вещь избыточно зашифрована, читатель чувствует себя в ней как приезжий в малознакомом городе, он больше ходит, чем ездит, не доверяя своему знанию маршрутов транспорта, но всё равно попадает в нужное место в обед или под выходной, что герой (здесь - это, определённо, сознание автора) гаснет под грудой "церкарий", "редий", "мирацидиев", что поиск адекватного языка заводит в тупик: семантика - в обмороке, формализм перетекает в тарабарщину.
Шайтанов своеобразно улыбался.
Шестидесятник Б., всегда имевший особый взгляд на любой очевидный предмет, заёрзал на диване и сказал, что не вполне понимает, какой смысл стали вкладывать в слово "формализм". Ещё куда ни шло житейское, теперь забытое, "он формалист в вопросах чести": нечем отдать карточный долг - бах! - и пулю в висок. Здесь формализм - нечто консервативное, давно устоявшееся, неподвижное, вопреки, быть может, здравому смыслу. Тогда академизм - формализм высшей степени. В чём-то новом, только возникшем, формализма быть не может - откуда он в свежей форме? Если же называть формализмом неоправданность формы, так сказать, несоответствие действительности, то стоит сравнить искусство с действительностью буквально, то есть сравнить формально, как станет ясно, что оно всегда было насквозь условно и никогда не являлось слепком с неё. Уже не говоря о том, что искусство само - действительность. Взять, например, бесспорную фразу: "Иван Иванович подумал то-то и то-то", - это же такая условность! Почти абстракция. Кто его знает, что он там подумал...
Тут Б. посмотрел на часы и запнулся.
- Как быстро тянется время...
На поэтическом семинаре, после общего горячего обсуждения газетной публикации одного из присутствующих, Исполатев весьма умело исполнил несколько высокохудожественных рэпов. Жвачин, в качестве аккомпаниатора, выстукивал звуки на папке минеральной поэтессы. Между рэпами взлетал к потолку хрупкий плеск девичьих ладошек. Руководитель семинара - рыхлый и ноздреватый, с изнурёнными моргающими глазами - кашлянул:
- Кхе... Ну что ж... Это выше уровня эстетического обсуждения.
Следом представил свои юношеские опыты Жвачин. Для лучшего усвоения любовную лирику Андрея следовало иллюстрировать рисунками из анатомического атласа, так глубоко проникал он в женский организм, немыслимо преувеличивая возможности мужского. Семинаристки и семинаристы краснели, как прачки, и бледнели, как мельники, скашивали глаза направо, как флейтисты, и налево, как скрипачи. "Бунтующий ноль!" - глядя в потолок, громко прошептала минеральная поэтесса.
- Пошлость и разврат - вечны, - пожав плечами, сказал Исполатев. - Они то входят в моду, то предаются осуждению, то никем не замечаются, то преследуются законом. Они существуют всегда, меняется лишь общественное к ним отношение. Пожалуй, имело бы смысл определять времена засилия пошлости как времена утончения эстетического чувства, способного пошлость выделить и назвать. Нынешнее чтение, думается мне, нами выделено и названо.
На этом обсуждение закончилось. Жвачин колебался - обижаться или нет?
В поисках соседей по номерам спустились на первый этаж, где встретили прозаиков. Вчетвером приятели направились в одичалый сад к старому корпусу. У грота с тремя античными масками и прутковским, отдыхающим фонтаном сели на скамью и открыли бутылку "Рислинга".
- Вы заметили? День похож на стакан белой "Массандры", он не манит и не обещает - он свершился, - сказал Исполатев, когда все по очереди приложились к бутылке. - Так и быть, я расскажу вам о... По кислым вашим лицам я вижу, что правильно понят. Да, я буду говорить о любви! - Исполатев открыл вторую бутылку. - Впервые это случилось со мной довольно поздно - тогда я уже простился с пионерским возрастом. Представьте, я оказался настолько везуч, что первая моя любовь была взаимной.
- Не гони гусей, - сказал Жвачин. Кажется, он решил, что всё-таки - обижаться. - Марина любила тебя, пока ты был рядом. Все знают об этом. Я помню, как Тупотилов покупал тебе в чебуречной коньяк за то, чтобы ты только ушёл и оставил его вдвоём с Мариной. Тогда ты к ней уже остыл. А ты, братец кролик, коньяк пил и уходил вместе с ней - знал ведь, что...
- Ты меня сбиваешь, - не особенно раздосадовался Исполатев. - Вторая моя любовь - стриженая студентка. Но она оказалась неумна - она хотела быть свободной, и ей казалось, что быть свободной - это значит быть как мужчина. И она делала всё как мужчина... но, разумеется, значительно хуже. Я быстро потерял к ней интерес - ведь я уже не мог в достаточной мере дополнить ею себя, чтобы стать чем-то большим. О таком понимании любви, как стремлении к восполнению себя через другого, я написал прелестное исследование...
- Не гони гусей, - сказал Жвачин. - Ни черта ты не написал.
Исполатев недоумённо взглянул на Андрея.
- Признаться, я не закончил. Я пресёк работу на фразе: "И в результате, вся эта достача даёт нашим нервам круто оторваться". После такого катарсиса продолжение выглядело бы жалким. Вместе с рукописью я бросил студентку. И вот пришла третья любовь - Аня... Описывать Аню - дохлый номер, друзья. Она превосходит любую живопись. Утром она так же прекрасна, как вечером - в ней нет кошмара превращения женщины в швабру!
- Что верно - то верно, - подтвердил Жвачин.
Гнев сжал Исполатеву сердце, и кровь в его жилах потекла вспять.
- Ты не можешь этого знать! - Пётр серьёзно угодил Жвачину кулаком в челюсть.
Жвачин откинулся на скамейку, но тут же выпрямился.
- Отчего же, - сказал он и с силой звезданул Исполатева в ухо.
Исполатев понял, что очень хочет разбить о голову Жвачина бутылку, но не разбил, потому что мысль опередила действие и действие выглядело бы теперь неестественным.
- О чём дерётесь? - Шайтанов втиснулся между.
Сознавая, что вот-вот будет подвергнут законному остракизму, Жвачин сухо извинился и гулко сомкнул рот с зелёным горлышком. Исполатев смотрел на Жвачина глазами, в которых не было человека.
Сяков с московской практичностью предложил пересчитать наличные деньги - все уже порядком издержались. Денег оказалось мало, но Сяков нашёл выход: вся складчина передаётся ему, Сякову, с тем, чтобы в зале игровых автоматов он к общей пользе показал чудеса везения, достойные Исполатева в его постпионерские годы. Затем Сяков, Жвачин и Шайтанов отправились в литфондовскую столовую есть горячие колбаски "по-ялтински", а Исполатев решил отметить в канцелярии Дома командировочное удостоверение "Библейской комиссии" и спуститься в город.
"Боже святый! - говорил про себя Исполатев. - Господь Всеблагой, рождённый от Девы в Вифлееме и распятый за нас! За что такое наказание чадам Твоим - любовь?!" Он мучительно ревновал Аню и, пугаясь своих фантазий, трудно думал о другом. Он думал о таинственном топливе любви: как получается оно? откуда берётся вновь, если в прошлом выгорело до зевоты? Но мысли Исполатева складывались тяжело, с одышкой, будто от рождения были стары и хворы.
У "Ореанды" на Петра внезапно налетело лёгкое, мерцающее блёстками бижутерии создание, в котором он узнал перекрашенную в рыжий цвет Светку. Улыбка невещественно коснулась его губ, а следом Светка залепила ему весьма вещественную бизешку. Во рту у Исполатева надолго поселился вазелиновый вкус помады.
- У меня теперь вон какой крысик! - Светка кивнула на стеклянную стену "Ореанды", у которой, заслоняя собственное отражение, законченно стоял иностранец лет сорока, похожий на принца Альберта из Монако, где круглый год цветут розы и тамариксы. - Я его в феврале закадрила - он со своей выдрой приезжал в Эрмитаже оттянуться. Душная баба! Крысик мой её теперь в Париже в госпиталь сдал. Как овдовеет, обещает жениться и подарить трикотажную фабрику.
- Ты - не женщина, ты - жёсткий прессинг по всей площадке, - отирая ладонью губы, сказал Исполатев. - Муж не журит тебя за ветреность?
- Мой муж - не гордый человек, - призналась Светка. - К тому же, он повесился.
- Как повесился?
- Довольно пошло - на портупее. Когда не прошёл на выборах в городскую думу. По крайней мере, выяснилось, что он не делает одну и ту же глупость дважды.
- А кто делает?
- Отгадай с трёх раз: белый генерал Скобелев, угандийский людоед Иди Амин Дада или Пётр Исполатев, который Светку бросил - Жлю подобрал, а Жля его сейчас с каким-то пуделем по Симферополю фланирует?
- Аня уехала в Нижний сдавать зачёты - там ближайший институт, где можно заочно изучить зернистую английскую речь. - Исполатев посмотрел на календарь в циферблате часов: - До первого апреля - два с половиной дня.
- Если вру, - обиделась Светка, - пусть буду блядь, позорная для человека!
Исполатев вернулся в номер, будто выпив дёгтя. Выключатель не работал в режиме включателя - электричество отдыхало в проводах. В ванной Пётр на ощупь влез под холодный душ. Чёрное зеркало на стене не видело человека, оно отражало странный светящийся каркас, словно оплели невидимку раскалённой докрасна проволокой. Каркас двигался, поднимал то, что, должно быть, было руками, к тому, что, должно быть, было головой, вздыхал и тихо потрескивал в струях воды. Это вены Исполатева светились под кожей. В них пылала гремучая смесь - Пётр был готов для ненависти.
Исполатев перекрыл кран и услышал монотонный стук в дверь номера. Завернувшись в полотенце, он босиком вышел в прихожую. Колкая щетина паласа щекотнула ступни. За дверью стоял незнакомый господин в расстёгнутом сером плаще поверх серого шерстяного костюма.
- Слышал шум воды, поэтому был настойчив, - без приветствия сказал гость. - Что это вы светитесь?
Сумрак прихожей, пахнущий застарелым табачным дымом, внезапно озарился матовым сиянием лампы - дали напряжение. Гость представился следователем ялтинского ГУВД, подтвердил слова удостоверением и прошёл за хозяином в комнату. Исполатев - как был, в одном полотенце - сел в кресло, по-собачьи встряхнул мокрыми волосами и с трудом изваял на лице посильное участие.
- Дело в следующем... - С летучей подробностью оглядев комнату, сыщик, однако, существа дела не объявил, а вместо этого засорил голову Исполатева вопросами, где и как проводил тот время вчера и третьего дня, в чём, по его мнению, причина жалобы либреттиста Крестовоздвиженберга на соседей сверху и не случалось ли Петру в последнее время быть свидетелем каких-либо подозрительных действий или шумов.
Исполатев слушал порожистый ручеёк южнорусской речи и, потворствуя желаниям господина, рассеянно делился впечатлениями от полёта над ночным морем на слюдяных стрекозиных крыльях, наблюдениями за утончённым коварством массандровских вин, которые, видимо, и подшутили над Крестовоздвиженбергом мнимым шумом в шестьсот седьмом, подозрениями относительно владельца прогулочного катера "Леонид Брежнев" и иными замечаниями о мелочах здешней жизни.
Гость смотрел на хозяина и видел ящик лимонов.
Тут в номер вошли Сяков, Жвачин и Шайтанов и перебили речь Исполатева известием, полученным от поварих литфондовской столовой: ябеда и либреттист Крестовоздвиженберг пропал без вести - второй день не появляется к завтраку-обеду-ужину, не забрал у соседа ссуженную накануне пиш. машинку, не пришёл, вопреки договору с директором Дома, в блатную сауну с шашлыками и развратом, не ночевал в своём номере и, вообще, со вчерашнего утра его никто не видел - вот радость-то!
Исполатев представил следователя ялтинского ГУВД. Сыщик расстроился утечкой следственных тайн и, отбросив обиняки, решительно предложил хозяевам шестьсот седьмого номера дать подписку о невыезде.
- Есть показания, что вы грозились расправиться с Крестовоздвиженбергом, - пояснил он.
- Какая подписка! - сказал Шайтанов. - Через пять дней закончится совещание и нас отсюда выселят.
- С администрацией Дома и столовой мы договоримся, - веско заявил сыщик. - Будете жить здесь, сколько потребуется следствию.
- А почему только шестьсот седьмой? - возмутился сообразительный Сяков. - Я тоже при свидетелях грозил Крестовоздвиженбергу расправой.
- А я хоть и соскучился по двум своим бабам, - сказал Жвачин, - требую взять подписку и с меня.
Следователь ничего не имел против, тем более - обнаружилось несоответствие между записью в журнале дежурной дамы и паспортом Жвачина. Объяснения, что Евгений Скорнякин - псевдоним, подозрений не рассеяли.
А. Ж. И вновь прошу: прости меня за сцену у фонтана. Я был не прав и осознал вину. Друзья мне объяснили то, что сразу сам не понял.
П. И. Прощаю всех... Что ревность? - зависти регистр, один из самых буйных - тех, что стены кирпичные, скреплённые раствором на яйце, своим звучаньем рушат... Будь спокоен, нет зависти во мне.
А. Ш. И правильно! Представь, бочонок денег у автоматов выиграл Сяков, а мне завидовать и мысли не пришло. Я рад за друга и его удачу... Тьфу!.. Это случай совсем не ваш... Забудем, словом, обиды - теперь подумать следует, как лучше капитал потратить.
А. Ж. Исчез, не дописав "Муму", сосед - и ладно. Подписка о невыезде - чудесно... Но обвинение нелепое над нами висит напрасно. Предлагаю запой протеста объявить. Что голодовки и самосожженья? - оскомина одна и никакого толка. Мы купим водки, приступом возьмём столовую, устроим баррикаду из мебели и будем пить, пока свободными нас не признают от всяких подозрений!
БМП. Следует продумать для телевиденья и прессы заявленье, плакаты, лозунги и транспаранты запасти, иначе - сочтут за хулиганов, оклевещут и в вытрезвитель отправят...
А. Ш. До сих пор против чего протестовали мы однако?
А. Ж. Мы до сих пор готовились вот к этому - главнейшему - запою.
П. И. Запой протеста? Хм-м... А впрочем, всё равно.
Столовую решили брать перед завтраком, чтобы иметь на плите запас закуски. За водкой отправились тут же, пока торгуют.
Продолжение         Содержание
Hosted by uCoz