Павел Крусанов

БЕССМЕРТНИК

ЗНАКИ ОТЛИЧИЯ ДНЕВНИК СОБАКИ ПАВЛОВА
  1. Каталог героев
  2. Новые сведения о короле Артуре и рыцарях Круглого Стола
  3. Параллельная версия, или Некоторые дополнения к каталогу героев
  4. Откуда это?
  5. Прошедшее длящееся
  6. Откуда это? (продолжение)
  7. Наконец, о Павлове
  8. Звезда Полынь души моей
  9. Не спрашивай: зачем?..
  10. Охота на голубей
БОМ-БОМ... (два фрагмента новой прозы)
 
ДРУГОЙ ВЕТЕР
Зима не терпит бегущей воды и положительных градусов Цельсия. Ещё она не терпит суверенных цветов радуги. Отчего-то эти штуки ей не по душе. Зима ставит человека ближе к батарее, как брагу, а землю обряжает в китайский траур и капитуляцию. Если этого не случилось - стало быть, не зима.
Декабрь вышел - по календарной капле, сквозь щёлку в двадцать четыре часа, он весь уж почти перекапал наружу. В городе хлюпала не зима с сумерками в половине четвёртого и рождественским постом на столе, - у природы есть что-то вроде скобок, и город вынесли за них. Был бы снег, сходили б в разведку, а так - запускаешь побродить в эту скверную пору фантазм, да и тот скулит и уступает по принуждению.
Фантазм Гвоздюкова ехал в троллейбусе домой, где его не слишком ждали жена и картофельная запеканка. Да и вправду: зачем он нужен? Гвоздюков смотрел в грязное стекло с собственным призрачным отражением (значит, стемнело, значит, полпятого) и думал о том, что Австро-Венгрия была тонкой и нежной штучкой - пожалуй, там пили не так много пива, как кажется, и кое-что значили педерасты. В чистом виде мысли Гвоздюкова имели неустойчивую структуру, как редкоземельные металлы, которые темнеют на воздухе и кипят в воде. Гвоздюков немного подумал об этом и искупался в жидком конце фразы. "Если присмотреться, - решил он, - вода равнодушна и развратна - по большей части она валяет дурака".
Ехать домой не хотелось. Что там делать, если не слишком ждут? Когда бы ждали, можно войти и исполнить желание. Это не в смысле, что мусор вынести или не пить до Нового года, а, будто Дед Мороз, - про шапку-невидимку, дудочку-погудочку или неразменную ассигнацию, ведь ждущий Деда Мороза в него верит, а стало быть, доверяет репутации и даёт топливо на чудо. Но ведь не ждут же. То есть не слишком - не так, чтобы сорить чудесами.
Гвоздюков умел верно озвучивать свои грёзы, что сродни природе божественного дарования. Приблизительно так: в сердце Птаха возникла мысль об Атуме, а на языке - слово "Атум", Птах произнёс имя, и в тот же миг Атум воссуществовал. В голове Гвоздюкова ветер дул в другую сторону: ответ первичнее вопроса, подражание предшествует подлиннику, ложь обгоняет лжеца, партитура существует до живого звучания, преграде всё равно, нащупали её ультразвуком или нет, - она позы не поменяет. Словом, ответы начинают и выигрывают. А вопросы… Что короче - детство или аршин? Так можно и нарваться.
Гвоздюков сказал: "Тукуранохул", - и в троллейбусе появился Тукуранохул, потому что был правильно назван. Народу в салоне было много, но не битком, поэтому новую тварь не заметили, к тому же Гвоздюков собрался выходить, что и сделал вместе с Тукуранохулом. На улице по-прежнему была не зима, и, ввиду подвернувшейся компании, Гвоздюков пошёл в сторону от дома. Попутчик оказался невысок и одет престранно: на нём были вязаные - под лосины - рейтузы, хромовые сапоги, матросский бушлат и велюровый берет с пером, кажется, петушиным. В таком виде можно поджигать мусорные баки, и никто не спросит: зачем? Это снаружи, а глубже, в парном "внутри" он был таким, каким помстился сердцу Гвоздюкова, то есть Тукуранохулом. Дело было у магазина с кофейным аппаратом, где-то в пояснице Литейного, на углу улицы, похожей на растянутый ремень с замковой пряжкой, - она начиналась и кончалась храмом. Если защёлкнуть, над головой повиснут шесть куполов и колокольня. Путь к картофельной запеканке лежал через проспект - туда, за мавританский сундучок Мурузи, - но, как сказано, Гвоздюков пошёл прочь, к Соляному, увлекая за локоть свою нелепую попытку творения словом.
- Послушай, - вздохнул Гвоздюков сыровато, - вот Швеглер, скажем, полагал, что мифы эллинов - плод народной фантазии, в то время как латинские предания сочинены римскими интеллектуалами, чтобы красиво, по-гречески, объяснить свои невнятные учреждения и обряды. Послушай, не понимаю… Ты извини - об эту пору так трудно совладать с насморком и сплином, что поневоле становишься рассеян, как рваная подушка. Ах да. Книги меня ничему не научили, люди тоже. Не понимаю… Если одни небылицы сочиняет народ, а другие - яйцеголовые, то кто придумал тяжбу Гора и Сета за наследие Осириса? Ты помнишь: там Сет хочет бесстыдно овладеть Гором, но сам попадает впросак. И те же ли это, что сказали: "Мёртвого имя назвать - всё равно что вернуть его к жизни"?
- Видишь ли, - сказал Тукуранохул - петушиное перо на берете мелко вздрагивало в такт его узким шагам, - существуют разные формы непонимания. Которых у нас пока что две. Первое непонимание похоже на время, исчисляемое зевотой, время, утомлённое своим присутствием, время, мстящее бессонницей, - и слава Богу, и кушайте сами. Извини, что всуе. Второе непонимание - манящее, милая отрава: табак, кошка, массандровское, сам знаешь какая женщина, словом: такая тёплая ночь у озера - без кровососущих, разумеется. Всё остальное - прописи.
- Предыдущее - тоже прописи, - сказал Гвоздюков и своеобразно плюнул.
Свернули на Моховую. Не доходя Учебного театра, зашли в дверь под эркером - в зальчике размером с песочницу наливали бельгийскую водку и молдавский бренди. Присутствовали портвейн, бутерброды с сыром, два посетителя и бесплатная вода в графине. Очереди не было, и весёлый хозяин крепил над стойкой рукописный плакат: "Поздравляем христиан с Рождеством Христовым. Иудеям и магометанам выражаем сочувствие". Из стен на уровне груди, словно бы сами собой, как чаги, вылуплялись узкие карнизы столиков. Гвоздюков держал в руке стакан с добротным молдавским пойлом, и глаза его плыли далеко - туда, откуда их не украсть.
- Не понимаю, - сказал Гвоздюков, - но чувствую. Стало зябко без Империи на свете, как с дырой в валенке… Ведь если Бог создал мир, а дьявол - время, если ад - это хаос и невозможность тормознуть его соития и распады, если Империя - это стоп-кран и область отсутствия перемен, то она, выходит, - что-то вроде пилюли от этой гадости: движенье замерло, а после, глядишь, можно в иную сторону двинуть… Ведь ад застывший - уже не ад, в нём невозможно сделать хуже.
- Эх, непутёвый, - откликнулся Тукуранохул, - наше ли это дело? Что толку в познании, если оно бесконечно? Зачем идти куда-то, когда кругом заснеженное поле? Всякая кошка знает, где её мышка… А нам всего-то следует усвоить: лишь малое имеет продолженье, великому отказано и в этом.
Жёлтый бренди греет кровь даже у призрака: холодную кровь, которой нет. Пойло само становится кровью и помогает быть всему, внутри чего должна течь. Гвоздюков поднял голову и увидел, что небо темно и на нём не цветут острые звёзды. Он был на улице. Он обрастал телом. Справа и слева стояли дома, и их время тянулось быстро, как у взрослых. "Когда время разгоняется, - подумал Гвоздюков законченно, - праздников становится много - они спешат, теснятся и наступают на пятки". В домах светились окна, но не вызывали любопытства: жизнь у всех одинаковая, капризничают детали.
Что можно услышать на улице, вечером, в истекшем декабре? Всё то же: звуки и запахи. Шелест шин в сыром твороге талого снега, всхлипы шагов, запах мокрого ветра и случайных прядей табачного дыма, лай пса из подворотни, невнятную воркотню разговоров, парфюмерию встречной кокотки, трамвайный звонок с Литейного, потрескивание фонарной лампы, выхлопной фантом автобуса, грохот двери в подъезде и, может быть, колокол. Вот что странно: всё это редко фальшивит. Возможно потому, что это и есть та самая "правда жизни", которой в собственно жизни нет - она заводится/не заводится только в её имитации.
На углу Моховой и Пантелеймоновской блондинка с морковными губами торговала новогодней пиротехникой.
- Сударыня, - спросил Тукуранохул, - какая буква алфавита кажется вам самой эротичной? - и застыл, волнуясь и предвкушая.
Блондинка посмотрела на прохожего как на рюмку, которая, пожалуй, лишняя.
- Эн, разумеется.
- Конечно, - продолжил движение Тукуранохул, - веселье, это когда под стулом взрывается хлопушка и на брюки падает салат, а самая манящая буква - "нет", "не дам", "на х.й"…
В городе есть окна, куда войдёт слон, и такие, будто для кошки. Последние иногда на брандмауэрах - как норки береговушек. При равном прочем на Гагаринской было больше лая - по левую руку, в садике за оградой гуляли домашние звери. Между садиком и Пантелеймоновской, в нише открытого двора, зажатый с боков двумя доходными глыбами, дремал екатерининский особняк с охристым фасадом и белыми колоннами под фризом. Классицизм. Гвоздюков во двор не свернул - ему было слегка обидно за восемнадцатый век, от него осталось немного фарфора, редкие дома и буква "ё", которую держат за падчерицу. Ну, и этот город - он, конечно, выручал.
Интересно, как это происходит, что время меняется? Вот показался миг, вот он вылез наполовину, и уж нет его - куда он делся? Вот время ползёт, вздувая и перекатывая мышечный бугорок под кожей, как гусеница бражника, вот пластается на луже прелым листом. Когда оно лист, куда оно девает свои нахальные ужимки?
- Что-то стало с зимой, - отметил Тукуранохул задумчиво, - растаяла её ледяная яранга.
Гвоздюков оглядел его, точно вырезал из плоского пространства.
Кафе на Гагаринской светилось жёлтым, внутри пахло ванилью и, разумеется, кофе. Водка была русской, какою только и может быть, остальная - что-то вроде аристотелевского подражания, так кажется, если не ошибся арабский переписчик. Светлые деревянные столы и лавки с отчётливой сучковатой фактурой корректно поблескивали (лак) - не то чтобы уютно, но лучше, чем пластик. Материал хочет быть привычным, материал хочет, чтобы ему доверяли. Иначе он нервничает - боится, что станут портить. Подспудное состояние предметов бросается в глаза: ограда Летнего знает себе цену, и сарай, и Псковский кремль тоже, это хорошая цена, а вот телефонная будка и лифт трепещут. Отчего-то не по себе газонам. Цивилизация желает быть адекватной себе, суетливый прогресс достаёт её: в самом деле - поставь фанерный киоск в Микенах, что, не поковыряют?
На столе перед Гвоздюковым поместился гладкий стакан с водкой до ободка, чашка кофе и полосатый цилиндрик-леденец в шуршащем целлофане. Тонкое стекло стакана спесиво гордилось посверкивающей на боку каплей, чашка задумалась, а леденец был что надо - растянулся на пядь. Гвоздюков смотрел во все глаза, и мир в его глазах менял пропорции: стол и то, что на нём, царствовали - всё остальное умещалось под ногтем, даже ветер.
- Эй, ты не пьян ли ? - спросил Тукуранохул, расколдовывая.
- Вот, что я знаю. - Гвоздюков опрятно потёр ладони. - Конец света живёт не снаружи, а внутри всякой твари. Это усталость, потеря воли быть, это когда Бог больше не дышит в свою игрушку. Человек откушал яблоко, и ему стало скверно. С тех пор ему всегда скверно - он уравнялся с братиками меньшими, что время от времени стадами сигают умирать на берег. Терпение - это и есть то дыхание, а когда оно уходит… Знаешь, не хочется, чтобы жизнь стала похожа на телевизор, который похож на сон. Дурной сон. Сон без молитвы.
- Сон - не сон, - сказал Тукуранохул, - а мне вот хочется просыпаться и не ощущать разницы. Нам пустяка для этого всего и не хватает: помолчать, сосчитать в уме хотя бы до шести с половиной и осознать стиль как предпоследнюю истину. В широком, то есть, смысле.
- А что же поглавнее?
- Не знаю. Всегда что-нибудь найдётся.
Приблизительно справа шуршали машины, под ногами чёрной сковородой с остатками постного масла лоснился асфальт тротуара, впереди, в академической перспективе, неоном (аргоном?) мебельного светилась запотевшая Пантелеймоновская. Гвоздюков шёл по тротуару и чувствовал свои ноги. В блаженной бессмыслице Гвоздюков выкладывал город плотными петлями - он цель не обретал, он удалялся, и это определённо было развитие. В ладонь ему уже падал немой миг абсолютного величия, засевшего в щёлке между вопросом: "Пенсне - не атрибут ли покаянья?" - и ответом: "Это ж какая нагрузка гнетёт лопатку турбины, когда с затвора пускают воду!" - величия, тождественного совершенному знанию, ещё не разбежавшемуся, подобно паучатам из кокона, в разножопицу наук, религий, любомудрия и искусства, величия, непостижимо вместившего связь бессвязных предметов. Словом, наитие падало. Гвоздюков сжал ладонь, посмотрел на трепетное перо Тукуранохула и сообщил счастливо:
- Ну, вот и всё. Пожалуй, sapienti sat.
- Это, стало быть, хватит? - удивился Тукуранохул. - Но я ещё не рассказал, как принято в домашней обстановке выращивать мандрагору. Казалось бы - пустяк, однако есть и тут свои секреты. Вот слушай: в цветочной кадке с чернозёмом, песком, толчёным кирпичом и летней пылью с просёлка хоронят семя висельника. Поливать следует скупо, но ежедневно - капустным соком, росой с подвальных труб и слезами некрещёного младенца, а если хочешь девочку, тогда необходимо добавить ночную женскую слюну, но так, совсем немного. Держать зимой, конечно, приходится у батареи, а с мая можно ставить на окно, под солнце, хотя необязательно. Питомец неприхотлив, поэтому до поры о нём не то что забывают, но по часам кроить день не приходится, как было бы со спаниелем или хомячками. Можно по-прежнему, не сверяясь с циферблатом, отправляться в кино, кропотливо выпиливать лобзиком, крошить уткам бублик, клеить из спичек корабли, выкладывать чёрные кирпичики домино, ходить по грибы или на язя, ватагой брать снежную крепость, жечь рыхлую шёрстку тополиного пуха и т. п., сообразно пристрастию. Когда же - месяца через четыре - появятся на свет первые зелёные прядки, почву нужно подкормить творогом и полить спитым чаем. Если прежде в доме не подкопилось ползунков и распашонок, ещё осталось время для белошвейных дел - лишь через три примерно лунные фазы приступают с деревянной лопаткой к извлечению мандрагоры из кадки. Порою при расставании с землёй малыш кричит, и кажется, что просит жертву, но это морок, предрассудки - младенец робок и не кровожаден. Его легко напугать неловким жестом или резким звуком - тогда он тает в воздухе, как завиток дыма, и никогда уже не возвращается на место своего детского ужаса. Чтобы этого не случилось, обычно сморщенное существо греют в ладонях, где оно сопит и трогательно вздыхает, а после расчёсывают гребешком волосики. Вот, собственно, и всё. Осталось малыша выкупать, обтереть вафельным полотенцем, дать ему на блюдечке молока, пожаловать родовой герб, флаг и гимн и лишь затем отворить ему уста и вложить разнообразные речения.
На Пантелеймоновской, у заведения с цепким названием "Лоза", Гвоздюков вспомнил, что он ещё есть. Ну, есть, и всё тут. Следом он вспомнил, что заходить внутрь ему не стоит, так как сей миг только он вышел наружу. "Лоза" отпустила его. Крадучись он отошёл от витрины и, опершись на жёлтую, холодящую из-под краски металлом ограду тротуара, посмотрел на картонно кренящиеся дома. Что-то было в городе от бабочки, взлетающей в немыслимо замедленном рапиде.
За оградой попыхивали выхлопные трубы. Лица прохожих казались стыдливыми. Вяло артикулируя и невнятно слогоразделяя речь - целая канитель, - Гвоздюков сказал своему наперснику:
- Знаешь, я домой пойду.
Того, казалось, он и ждал. С шипением, разбрызгивая за собой бело-зелёные искры, Тукуранохул взлетел над Пантелеймоновской и ослепительной шутихой, по тугой траектории, как огненная собака, погнавшаяся за хвостом, унёсся в чёрное небо. Осветились на миг мертвенным сиянием нависшие стены, лепные драконы, тяжёлая рельефная надпись "Основано въ 1893 г.", крашеная штукатурка, на которой влага вздула разнообразной формы пузыри, и всё пропало. Как не было.
Гвоздюков стоял у дверей своей квартиры и искал в карманах ключи. Щёлкнул сухо галльский замок. Из комнаты в коридор вышла жена с чёрной пешкой в руке.
- Я шахматы расставила, - сказала беспечно. - Сыграем в поддавки?
Гвоздюков протянул ей полосатый леденец.
- Вот тебе, заяц, палочка-выручалочка. Только чёрта с два она заработает!
ДНЕВНИК СОБАКИ ПАВЛОВА
1. КАТАЛОГ ГЕРОЕВ
По газону ходит кошка
В мягких лапах...
В. С.
Трамвай второго маршрута, колесовав Сенную площадь, с дребезгом встал у "Диеты". Двери развязно смялись, и Пётр Исполатев, сморгнув от вида зловещей траурной рамки вокруг бортового номера, поднялся в вагон. Громыхнуло железо. Трамвай покатил в метельный коридор Садовой, похожей на летопись русского богатырства, написанную с конца, - в завязке помещался Российский Марс, а в эпилоге - калиновый мосток, как будто.
Заняв свободное место, Исполатев бережно, словно люстру, обнял наплечную сумку. Рядом из-под чёрного берета сверкнули две спелые виноградины сорта "Изабелла".
- Твои глаза, как два Чернобыля, - дружелюбно сказал Исполатев. - Не моргай - вся Швеция трясётся.
Девушка накрыла улыбку воротником кроличьей шубки. Снаружи мелькали дежурные огоньки витрин Апраксина двора. Исполатев исчерпывающе представился и перешёл к делу.
Видишь ли, Изабелла, чувственная основа сущего - любовь, ненависть, жертвенность, зависть - покрыта дрянной чёрствой коркой. Человек теряет силу, как теряет силу корабль с обросшим морской чепухой брюхом. Цинизмом, как кистенём, я луплю по наростам. Я ищу неделимый атом... Нет, прекрасная Изабелла, я не расшибу атом. Ни один амстердамский ювелир не сможет поделить на части любовь или ненависть. Я хочу очистить и сохранить блистающими невещественные корунды и адаманты! Не опасно ли это? Очень опасно. Человек с обнажёнными чувствами жесток и беззащитен. Он способен творить страшные дела во имя справедливости, во имя торжества своих нагих чувств, и он же больше других расположен пасть жертвой чужих посягательств. Но иногда за минуту чистого восторга хочется простить человеку ту печальную цену, которой эта минута оплачена.
- Аминь, - сказала Изабелла.
Трамвай подкатил к замку мальтийского рыцаря. Замок громоздился в метели высокостенно и неприступно.
- Я еду в гости к милому подлецу Андрею Жвачину, - сказал Исполатев. - В нём нет чувства меры - он циник без романтизма. Женщины ограбили его жизнь, стянув у неё все идеалы. - Пётр склонился к блестящим виноградинам: - Навестим его вместе?
- Я буду там в безопасности? - спросила девушка.
- Разумеется. Жвачин увлечён сейчас одной солдаткой и при ней делает вид, что других женщин на свете не существует.
- Сегодня старый Новый год - едем, - лукаво кивнула девушка.
Исполатев согласию не удивился.
На Марсовом поле сошли вместе. Пётр мысленно похвалил посредственную выдумку старлея, который, уходя на дежурство, запер Светку дома на свежеврезанный замок. В прошлом Светка была валютной проституткой, потом весьма непоследовательно вышла замуж за оперуполномоченного, опекавшего в гостинице "Пулковская" фарцовщиков и путан и, при исполнении службы, опрометчиво полюбившего юную срамницу. Вскоре после свадьбы Светка бескорыстно вернулась к ремеслу, а муж тем временем колготками и косметикой брал с фарцовщиков отступные ради обожаемой до слепоты супруги. Последние два месяца Светка водила шашни с Исполатевым. Но вчера старлей врезал в дверь запор, отмыкавшийся лишь снаружи.
На Миллионной Пётр предложил Изабелле руку.
- Склизко, - кратко пояснил он.
Пара свернула в ухоженный, мерцающий запорошенными тополями садик. Здесь не вьюжило, и снег летел красиво. У последнего подъезда Исполатев нажал кнопку домофона. "Кто такой?" - хрипло спросил динамик. "Чёрт его знает, - задумался Пётр. - Сегодня я себя не узнаю". - "Сейчас опознаем". В замке что-то зажужжало, потом щёлкнуло, и Исполатев потянул на себя дверь. Чета линялых кошек шарахнулась к зарешёченному подвальному спуску. Эхо звонких Изабеллиных каблучков порскнуло вверх по лестничной клетке.
На третьем этаже, заслоняя собой вход в квартиру, стоял Андрей Жвачин. В руке его лакированно блестел надкушенный пряник. Шевеля серыми усами, Жвачин разглядывал Исполатева со спутницей, доигрывающей кадриль на последнем лестничном марше.
- Что же ты в себе не узнаёшь? - спросил Жвачин.
- Уже восемь, а я ещё не опохмелился...
- Здравствуй, Андрюша, - сказала Изабелла из-за плеча Исполатева.
Жвачин кольнул усами щёку девушки и, развернувшись, пошёл по коридору к удобствам.
- Что такое? - не сразу собрался с вопросом Пётр.
Девушка оправдывалась без раскаянья:
- Должно быть, я тоже виновна в том, что жизнь Жвачина лишена идеалов... Прими мою шубу, пожалуйста. Мы с Андрюшей поступали в институт в одном потоке. Спасибо. А с Верой-солдаткой мы подруги.
В комнате было накурено. Магнитофон негромко что-то наигрывал. В углу топорщилась реденькая ёлка, опутанная серебряным дождём и электрической гирляндой. Вокруг низкого столика, уставленного бутылками и похожими на клумбы салатницами с салатами сидели: солдатка Вера (жених тянул лямку срочной службы), очарованная мужественным шармом и вольным беспутством Андрея Жвачина - хозяина роскошной квартиры, доставшейся ему в наследство от деда, былого сталинского расстрельщика; Алик Шайтанов - атлет, флейтист-любитель, когда-то отдавший дань рок-н-роллу тем, что вместе с Петром фигурно голосил в ликующих залах ДК: "Вчера мне полпальца станок отсверлил, а сегодня ты мне отсверлишь полсердца"; Женя Скорнякин - литератор, сибарит, обаятельный щекастый весельчак, обожающий семью и склонный в застолье распевать громоподобным, точно иерихонская дуда, голосом сентиментальные романсы; черноглазая, с голубыми, как у младенца, белками Паприка, потерявшая своё настоящее имя после того, как Исполатев беспечно поцеловал её и заявил: "Это - не женщина, это - паприкаш из перца!"
- Наконец-то! - Солдатка Вера вышла из кресла, на котором сидела с ногами, и манерно лизнула подружку в губы. - Ребята, это - Аня, - представила она гостью. - Аня, а это - ребята.
- Ложь, - возразил расстроенный Исполатев. - Это - Жля.
- Жля? - удивилась Изабелла-Аня.
- Гений, воспевший набег новгород-северского князя на половцев, писал: "...и Жля поскочи по Русской земли, смагу людем мычючи в пламяне розе". - Исполатев выставил из сумки бутылки хереса, одну за другой - пять штук. - А кто такая Жля, не знает даже академик Лихачёв.
В комнату, держа в зубах пряник и на ходу застёгивая гульфик, вошёл Андрей Жвачин. Аня щебетала с Верой, одновременно разглядывая компанию глянцевым взглядом, - похоже, кроме хозяина и солдатки, она ни с кем не была знакома. Исполатев присел на стул рядом с Паприкой и открыл бутылку хереса. Скорнякин удивлённо кивнул на водку.
- На понижение не пью, - сказал Пётр. - Вчера я от водки скатился к сухому и до сих пор об этом жалею. - Он поднял бокал и одиноко выпил.
- А нам? - встрепенулась Вера.
Жвачин взял со стола бутылку "пшеничной" и свернул ей золотую голову. Исполатев, подумав, вонзил вилку в салатницу с оливье.
- Я на тарелку положу, - сказала Паприка, посылая Петру обожающий взгляд.
- Всем клади, - сказал Жвачин. - У нас эгалите.
Нежно звякнули рюмки, точно качнули хрустальную люстру, и по фарфору мёртво скрежетнули вилки.
- Что случилось вчера? - наконец спросил Исполатев. - Я что-то плохо помню.
- Двенадцатого января - рьен, - по-королевски определил прожитый день Жвачин. - Тебе приспичило пить только под тосты.
Паприка сказала:
- Вначале ты пил за мои глаза, потому что они похожи на скарабеев.
Шайтанов сказал:
- Потом ты пил за навозников, потому что они извлекают пользу из того материала, какой имеют в наличии.
Солдатка Вера сказала:
- Потом ты играл на гитаре и пил за пьяницу Анакреонта, подавившегося насмерть виноградной косточкой.
Скорнякин сказал:
- Потом ты спросил: не есть ли искусство - слияние мира дольнего с миром горним? Но ответа не получил и выпил без тоста.
Жвачин сказал:
- А потом Светка увела тебя в соседнюю комнату.
- И это всё? - удивился Исполатев.
Шайтанов сказал:
- Потом ты вернулся и выпил за то, чтобы Паприка трижды вышла замуж и каждый раз удачно. Это было уже сухое.
Скорнякин сказал:
- Потом ты выпил за великие чувства, потому что человек, способный на великие деяния, но неспособный на долгие страдания, долгую любовь или долгую ненависть - не способен ни на что путное.
Паприка сказала:
- А потом я спросила тебя: что из того, что Анакреонт подавился насмерть виноградной косточкой? И ты объяснил, что это свидетельство любви Диониса к Анакреонту, а Анакреонт Диониса тоже любил, и мы выпили за взаимную любовь.
- А потом ты заявил, что готов встретиться с великой любовью, и исчез, не простившись, как английский свинтус, - сказала солдатка Вера.
Жвачин припомнил, что глухой ночью позвонил нетрезвый Ваня Тупотилов и сообщил, что в его форточку, в обличии огромной стрекозы, протиснулся Исполатев, занял его, Ванин, диван и теперь на глазах превращается в человека.
- А я, напившись, становлюсь свиньёй, - признался Скорнякин.
Магнитофон заглох на ракорде. Возникла пауза, умозрительная китайская палочка с закреплённым шёлком - пространство для следующей картины. На шёлке контрастно и завершённо, как иероглиф, отпечаталась Анина просьба поиграть живую музыку. Жвачин подал Исполатеву гитару.
- Сегодня и я с инструментом. - Алик Шайтанов принёс из прихожей гитару в пёстром фланелевом чехле, похожую на эскимо в обёртке.
Некоторое время щипали струны и выкручивали гитарам колки. Настроившись, Пётр негромко повёл тему. Шайтанов подхватил, оплёл её тугим кружевом. Обыгрывали простенький блюз в ля мажоре, понемногу расходясь и поддавая драйва. Пётр синкопировал, меняя аккорды на циклический рифф, Алик тут же подлаживался - остальные, вежливо отставив тарелки, серьёзно принимали безделицу за музыку. Исполатев окинул глазами зрителей: нежную Паприку, владелицу газельих очей и доверчивого сердца, убеждённого, что существует очередь за счастьем - - - нагловатое лицо Жвачина с прозрачными голубыми глазами, до того ясными, будто череп его с изнанки был выложен апрельским небом - - - Скорнякина, все его добрые бугорки, ямочки и припухлости - - - сверкающую бижутерией Веру - душку с ужимками светской кокотки и маскарадом в душе, где Мессалина рядится в затрапез Золушки - - - мглистое сияние Жли - капризной шутницы, изящной шкатулочки, которую нельзя не заподозрить в сокрытии клада... На всех лицах проступало вполне натуральное удовольствие. Всем нравилось лёгкое трень-брень. И это не нравилось Петру. "Они такие разные, - думал Исполатев. - Отчего же мы всем угодили?" Исполатев сменил тему. Шайтанов тут же подстроился, и это было уже настоящее. Теза Исполатева тосковала о звуках, что жили в тростиночках, на тетиве натянутой, в ущельях, ветре, щепочках, о музыке, которая сама себе наигрывала песенки, но вот попалась человеку на ухо, и тот её забрал в наложницы и с нею нынче в скуке тешится. Антитеза Шайтанова возражала, что музыку музыкой музыке нипочём не растолкуешь, что она человека хитрее и силок ей не поставить. Они здорово поспорили.
- Очень! - похвалил впечатлительный Скорнякин.
Одобрили и остальные. Вдруг Аня - изящная шкатулочка - приоткрылась и наружу выкатилась драгоценная бусинка:
- Я думала - вы подерётесь.
Исполатев простил Ане розыгрыш.
- С какой стати? - отложил гитару Алик.
Пётр посмотрел на Шайтанова.
- Я понимаю - это бред, литература, но всё-таки, что ты играл?
- Я играл трамвай, вообразивший себя Прометеем. У трамвая искрит токоприёмник и получается, что он везёт на крыше факел.
Исполатев молча налил в рюмку водки и, запрокинув голову, выпил. Снова включили магнитофон. Погасили верхний свет - ёлка вспыхнула цветным электричеством. Вспомнили, зачем собрались и долго путались - почему по григорианскому стилю октябрьский демарш прыгнул в ноябрь, а Новый год как будто стёк по календарю вспять. За спором сильно опьянел нестойкий к алкоголю Женя Скорнякин.
Дальше сознание Исполатева работало как проектор с кассетой диапозитивов - оно выхватывало картины, перемежая их дремучим мраком небытия. Внезапно Пётр обнаружил, что Шайтанов сидит под ёлкой и пытается укусить зелёный стеклянный шар; солдатка Вера, раскрыв рот, спит в кресле, и лицо её похоже на скворечник, сработанный под женскую головку, а рядом с ним, Петром, примостилась Жля, и он гладит её коленку. Далее: Скорнякин, повесив бороду на гитарную деку, жестяным голосом трубит романс "Не соблазняй меня парчой", Паприка мокро плачет, стараясь не смотреть, как Аня влезает за женским счастьем без очереди; закрыв апрельские глаза, Жвачин большим и указательным пальцами сдавливает на своём горле пульсирующую сонную артерию. Картина третья: спрятавшись за отворённую дверцу платяного шкафа, Исполатев целуется со Жлёй и вздрагивает от гуляющего во рту резвого жала, - краем глаза Пётр видит в шкафу, под рыжим кожаным пальто бутылку "Ркацители", предусмотрительно запрятанную Жвачиным на случай недопива. Следом: Исполатев, Шайтанов и румяная Варвара Платоновна - мать Жвачина, вернувшаяся из гостей, - сидя за кухонным столом, под пластиковым посудным шкафчиком пьют водку, и Исполатев объясняет собранию, что слова античного любомудра: человек-де должен жить не по закону государства, а по закону совести и добродетели - следует понимать так: государственный закон пишется для тех, в ком нет ни совести, ни добродетели, а в ком они есть, те по законам государства не живут, а только умирают. И наконец: небольшой чулан возле кухни, в одном углу по-праздничному сыто урчит холодильник, в другом шишковатым колобком примостился рюкзак с пустыми бутылками, в пространстве между холодильником и рюкзаком Пётр обнимает Жлю и шепчет в серьгу с крупным минералом какой-то нежный вздор.
Проснулся Исполатев в несусветную рань. Хозяин с солдаткой (судя по храпу и посвисту) спали в соседней комнате. Пётр лежал на застланном простынёй диване, совершенно голый, в пяди от его головы, на подушке покоилась ещё одна голова и смотрела на него мерцающим взглядом.
- Клянусь тебе, Лаура, никогда с таким ты совершенством не играла, - сказал случайные слова Исполатев. - Как роль свою ты верно поняла!
- Всех бы вас, развратников, в один мешок да в море.
- Слушай, я тебя...
- Привет! Это я тебя... В чулане, на пустых бутылках.
- Ничего не помню...
- Придётся повторить, - хохотнула Аня-Жля и вздохнула в сторону: - Прости и это, Цаплев-Каторжанин...
Продолжение         Содержание
Hosted by uCoz