Рефлексии

 

Валерий Шубинский

Леонид Аронзон

1

Одна из важнейших проблем, возникающих при анализе литературного явления последних десятилетий - проблема контекста. По отношению к поэзии Аронзона она замечательно иллюстрируется тремя его книгами, вышедшими посмертно. Наиболее полное собрание стихотворений Аронзона появилось в 1998 году в издательстве "Гнозис" (кстати, нельзя не отметить сомнительные текстологические принципы составителей, свободно компилирующих тексты, взятые из двух разных источников, и в особенности их демонстративное неупоминание о предыдущих изданиях и о лицах, изучавших и издававших наследие поэта до них). В предисловии к этому собранию, написанном поэтессой Викторией Андреевой, сказано: "Среди послевоенных теркиных и под бдительным оком отцов-попечителей... самое большее, что могли себе позволить шестидесятые - это конформный тенорок Окуджавы, наигранную искренность Евтушенко, пугливый авангард Вознесенского и пароксизмы женственности Ахмадуллиной да дюжину интеллигентски-робких Кушнеров... По существу это были все те же проявления маяковско-багрицкой советчины... Наряду с этим ... дозволенным цензурой искусством возник мир "отщепенцев", поднимавшийся совсем на иных дрожжах." Автор этого пассажа не понимает степени советскости своего собственного сознания, его прямой связи с "Кратким курсом истории ВКП(б)" - "послевоенные теркины" и "маяковски-багрицкая советчина" здесь выступают в роли ненавистного самодержавия, "пугливые авангардисты" и "робкие кушнеры" (непроизвольно аукающиеся с "глупым пингвином", который что-то там "робко прячет" в утесах) - в роли меньшевиков и эсеров, а андеграунд - в роли ленинско-сталинской партии. Очевидно, что Аронзон при этом оказывается в длинном ряду "старых большевиков", героев эстетического противостояния режиму (пусть и занимает в этом списке одно из первых мест), а о его внутреннем споре с кем-то из собратьев по неофициальной культуре и речи быть не может. Небольшая книга, составленная Владимиром Эрлем и вышедшая в 1990 году (это первое издание Аронзона в России) задает более узкий контекст. Главными именами "новой русской поэзии", помимо Аронзона, являются, с точки зрения составителя Станислав Красовицкий, Роальд Мандельштам, Владимир Уфлянд, Михаил Еремин, Иосиф Бродский, Алексей Хвостенко, Константин Кузьминский. Список весьма субъективный, но задающий определенные эстетические рамки. Стоит заметить, что в нем представлены лишь поэты, родившиеся между 1930 и 1940, хотя сам Эрль принадлежит к следующему поколению. Третья книга (первая по времени) была составлена в 1979 Еленой Шварц и вышла в самиздате приложением к журналу "Часы"; в 1985 она была переиздана в расширенном виде в Иерусалиме И.Орловой-Ясногородской, а в 1994 в еще более расширенной редакции - в Петербурге в серии книг ассоциации "Камера хранения" "ХХХ лет". В этой серии, кроме того, вышли сборники Олега Григорьева и Сергея Вольфа - поэтов, ни в коем случае не принадлежавших к официозу, при советской власти печатавшихся лишь как детские писатели, но и со "второй культурой" никак не связанных. Для такого сопоставления были и некоторые биографические основания: дело в том, что Аронзон (так же как, кстати, и Бродский) в организованном литературном быту андеграунда (сложившемся лишь в 1970-е гг. - я имею в виду самиздатские журналы, квартирные чтения и т.д.) участвовать не мог просто хронологически. Но, разумеется, он был теснее связан не с Вольфом и Григорьевым, а с другими поэтами - А.. Альтшуллером, одно время В.Эрлем и др. Впрочем, не стоит преувеличивать значение биографического элемента: имя Тютчева стоит для нас рядом с именем Баратынского, с которым он не был знаком, а не с именами А.Н. Муравьева или Раича. Если контекст, в котором должно рассматриваться творчество Аронзона, не может ограничиваться кругом "второй культуры", то может ли его творчество рассматриваться в контексте чуть более широком - контексте поколения? Можно ли рассматривать Аронзона как шестидесятника? Сознание этого поколения строилось вокруг простой дуальной оппозиции "советский -несоветский". То же, конечно, можно сказать и о следующем поколении. Но если для людей, сформировавшихся в 1970-1980-е гг., совок (в политическом, философском, бытовом, эстетическом смысле) изначально означал нечто чуждое и враждебное - подлежащее вытеснению в себе и отстранению во внешнем мире, то для сверстников Аронзона дело обстояло несколько сложнее. Мир точно так же делился для них на "советскую" и "несоветскую" половины - но первая из них, как бы к ней тот или иной человек ни относился, составляла изначальное ядро личности и в этом качестве осознавалась, а вторая, включавшая православие и верлибр, йогу и Ренуара, сексуальную революцию и Баратынского, Хемингуэя и декабристов, Цветаеву и Энди Уорхола, Ремарка и Кафку (все, не адаптированное и не санкционированное прямо официозом), воспринималась как "чужое", пугающее и в то же время необыкновенно привлекательное, постепенно становящееся "своим". Шестидесятники еще помнили, кто они и откуда, и не мифологизировали себя в той степени, в какой это было свойственно следующим поколениям нашей интеллигенции. Та самая "маяковско-багрицкая советчина", которая так возмущает В.Андрееву, была основой поэзии Бродского в первый период (1958-1960), а Слуцкий и Мартынов - его учителями. Лишь затем началось освоение Серебряного Века. Аронзон тоже, вместе с другими, взахлеб открывал для себя и осваивал наследие, прежде всего, Мандельштама, Пастернака, Хлебникова, Заболоцкого. Острота восприятия и удивительная способность мысленно достраивать пропущенные детали картины сближала его с поколением. Но, вероятно, он был единственным, на кого никак не повлияла советская поэзия и для кого сама коллизия "советский-несоветский" не имела смысла. В этом смысле он не был шестидесятником. Поэтому его поэзия может быть рассматриваема лишь в "большом" культурном контексте. 2 В поэтике Бродского и Аронзона в 1960-1963 было немало общего. Однако нам интереснее различия - как фактурные, так и структурные. Они во многом объясняют полярно противоположную последующую эволюцию двуя поэтов . Стихи Бродского в этот период (как часто и позже) обычно имеют строфическую структуру; строфы представляют собой семантически замкнутые блоки, связанные синтаксическим и лексическим параллелизмом ("Плывет в тоске невыносимой..." "Плывет во мгле замоскворецкой..." и т.д.) и раскрывающие различные аспекты единой реальности. Условный поэтический язык (восходящий у символизму, если не к романтизму) оживляется введением конкретных, инородных на первый взгляд деталей. "остраняющих" текст ("Бил колокол в местной церкви - электрик венчался там"). Ранние произведения Аронзона устроены совершенно иначе. Вот фрагмент стихотворения "Павловск" (1961):

...о август, схоронишь ли меня, как трава сохраняет осенние листья, или мягкая лисья тропа приведет меня снова в столицу?

Здесь задаются две возможности - но реализуется третья:

... явись, моя смерть, в октябре на размытых, как лица, платформах, но не здесь...

Реальность необязательна, точнее, множественна; различные ее варианты даются лишь очерком, намеком.

... и этой ночи театральность превыше, Господи, меня. ... в каждой зависти черной есть нетленная жажда подобья в каждой аещи и сне есть разврат несравнимый ни с чем.

Мир - не театр, а актер, он дробится, множится, притворяется собой, охваченный мучительной "жаждой подобья". Варианты видимой реальности - лишь его случайные "роли", но каков он вне этой игры, точнее - есть ли он? Существует ли не симулятивная реальность? Ответ на этот вопрос дается в последующем творчестве Аронзона. 3 Выбор собственного пути, относящийся к 1963-1964 годам, связан с более четкой ориентацией среди литературных традиций давнего и (в особенности) прошлого. Аронзон выбирает, в частности, обэриутов. Но в какой мере Аронзон знал наследие чинарей и членов ОБЭРИУ и что именно в их практике оказалось ему близким? На первый вопрос мы пока можем ответить лишь предположительно, но, несомненно, Аронзон, защитивший в 1963 диплом по творчеству Н. Заболоцкого, хорошо знал стихи этого автора, в том числе и неопубликованные к тому времени.. Творчество же Хармса и Введенского стало известно (достаточно узкому кругу молодых исследователей, в числе которых был, однако, и В.Эрль, близкий в этот период к Аронзону), лишь после того, как Я.Друскин в 1965 открыл для работы архив Хармса. Но к этому времени поэтика Аронзона уже в основном сформировалась. Он мог знать также Вагинова, однако, по свидетельству В.Эрля, не проявлял большого интереса к этому автору. Так им образом, перед нами во многом - плод того мысленного "достраивания", о иотором мы говорили выше. В 1960-е обращение к элементам обэриутской поэтики имело, как правило, два типа мотивировки. С одной стороне, ряд авторов (Кузьминского, А. Кондратьева, Эрля и хеленуктов, в определенной мере Сапгира и Волохонского) интересовало то, в чем обэриуты шли от футуризма и что лежало на поверхности - резкий иррационализм, прямые словесные игры, эстетика безобразного и т.д. Аронзон обращается к этому аспекту обэриутского наследия лишь в цикле "Запись бесед" (1968). С другой стороны, Уфлянд или Гаврильчик (и много кто - вплоть до Галича) использовали обэриутский юмор, в облегченном варианте, в целях социальной сатиры. Аронзон же сумел увидеть у обэриутов то, что было выражено Хармсом, призвавшим "уважай бедность языка". Бедность в данном случае - это не только ограниченность лексики, но и отказ от лексического высокомерия. Футуристы, как это ни парадоксально, были традиционнее в своем подходе к языку. Они исходили из академической лексической иерархии, которую можно было бы с вызовом нарушать. "Низкой", с традиционной точки зрения, лексике у них соответствовали низкие, с той же точки зрения, чувства и сюжеты. Но обэриуты, жившие уже в иную эпоху, могли без высокомерия отнестись к речевому поведению "обывателя", который по неведению выражает "высокие" чувства "низкими" словами (или наоборот), использует дискредитировавшие себя банальности и т.д. В конечном итоге, "кругом возможно Бог", и именно из этих банальностей может сложиться интуитивно улавливаемый и трагически случайный Порядок (в понимании Друскина и Липавского). Эта ситуация может быть замечательно проиллюстрирована именно стихами Аронзона:

Красавица, богиня, ангел мой, исток и устье всех моих раздумий, ты летом мне ручей, ты мне огонь зимой, я счастлив оттого, что я не умер до той весны, когда моим очам предстала ты внезапной красотою. Я знал тебя блудницей и святою любя все то, что я в тебе узнал.

Разумеется, субъект этого поэтического высказывания, "не знающий" иерархии языка, не может быть вполне тождественен подразумеваемому автору - но про него нельзя сказать и что он совершенно нетождественен ему. Подвижность отношений между "я" и "не я" - один из новых элементов, принесенных Аронзоном в поэзию своей эпохи. 4 Если в текстах Аронзона нет традиционной иерархии слов, которую заменяет чинарский "порядок" и стремление к чистоте, то в них нет и времени. В реальном времени разворачиваются метафизические конструкции Бродского. Раз прозвучавшее слово в них уже сказано, неповторимо сказано. Поэтому Бродскому нужно много слов, его словарь экстенсивен. Слово Аронзона стремится к единственности.

Чем более ячейка, тем крупней Размер души, запутавшейся в ней. Любой улов обильный будет мельче, Чем у ловца, посмеющего сметь Огромную связать такую сеть, В которой бы была одна ячейка.

Соответственно, многие стихи Аронзона строятся, как мантры. Одни и те же слова повторяются, бесконечно варьируясь:

Проникнуть в ночь, проникнуть в сад, проникнуть в Вас, поднять глаза, поднять глаза, чтоб с небесами, сравнить и ночь в саду, и сад в ночи, и сад, что полон Вашими ночными голосами.

(Именно эта особенность поэтики Аронзона стала предметом пародии Бродского:

Когда снимаю я колготок пред зеркалом в вечерний час, я с грустью думаю - кого ты сейчас, мой друг, кого сейчас, кого, сейчас, кого, мой друг ты, увы, мои сухие фрукты тебя не радуют уже... )

5 В этой мгновенной реальности постигается тайна, скрытая за единственным словом. Но если в романтико-символистской традиции (на которую Аронзон явно оглядывается) предметный мир и мир образов - код с более или менее постоянными значениями, которые могут быть прочитаны, то у него самого (как у обэриутов) символическим значением обладает случайная (на первый взгляд) языковая комбинация, одна из "ролей" вечно изменчивой сущности. Что это за сущность? Аронзон в 1969 отвечает на этот вопрос с прямотой, которая невозможна даже для Хармса - наиболее связанного с религиозной традицией среди обэриутов:

Все - лицо. Лицо - лицо, Пыль - лицо, слова - лицо, Все - лицо. Его. Творца. Только сам Он без лица.

Можно сказать, что в рамках обэриутской эстетики - казалось бы, безличной и антитрадиционалистской - Аронзон сумел найти отправную точку для возрождения личностного лиризма нового типа и истинной духовной и эстетической традиции (не имеющей ничего общего с ее упрощенными адаптациями, унаследованными от советской культуры).
Hosted by uCoz