|
|
|
|
|
|
Рефлексии |
Михаил
Берг
Несколько тезисов о своеобразии петербургского стиля
Крылатая фраза Михаила Айзенберга, сказавшего, что стихи бывают плохие,
хорошие и петербургские, фиксирует несовпадение критериев оценки русской
(и прежде всего московской) литературы и литературы петербургской. По
Айзенбергу, петербургскую литературу корректнее оценивать не по принципу
хорошая/плохая (если вообще этот принцип может быть признан корректным),
а петербургская или непетербургская, а также более петербургская или менее.
Иначе говоря, петербургский стиль выступает в виде самодостаточного критерия,
противостоящего попыткам оценивать петербургскую культуру иначе, нежели
в рамках петербургского стиля. А это, в свою очередь, делает закономерным
вопрос: что представляет собой петербургский стиль и на чем основываются
его претензии на самодостаточность. Проблеме петербургского стиля и порожденного
им петербургского текста, как самостоятельного явления, или в сравнении
петербургского и московского стиля, посвящено множество разнообразных
исследований: от споров между первыми славянофилами и западниками до анализа
петербургского текста в работах Владимира Топорова ("Петербург и "Петербургский
текст русской литературы" и "Петербургские тексты и петербургские мифы"
) и Пекки Песонена ("Тексты жизни и искусства" ). Не претендуя на полноту
охвата проблемы, я остановлюсь всего на некоторых культурологических особенностях
петербургского стиля, проявившихся в постреволюционный период, прежде
всего из-за переноса столицы из Ленинграда-Петербурга в Москву и соответственной
замены "мужского" начала в культуре на "женское". Поле русской культуры
моноцентрично, его образуют - центр (столица) и периферия (провинция),
обладающие разными и взаимодополняющими функциями инновационности и консервации.
Похожим образом структурирована французская культура, имеющая один центр
- Париж, австрийская (Вена), в то время как американская и немецкая культуры
полицентрична (и Сан-Франциско или Бонн не менее инновационны, чем Нью-Йорк
или Берлин). Поле русской культуры иерархично - одни позиции в нем доминируют
и признаются более ценными чем другие. И установление иерархической вертикали
является одной из важнейших функций культуры. Русская культура - мужская:
мужское оценивается здесь не просто иначе чем женское, но и выше. Женские
окончания реализуют функции подчинения, факультативности, неполноценности.
В качестве примера можно привести уничижительные коннотации слов не только
"врачиха", но и "поэтесса", "учительница" по сравнению с властными функциями,
присваиваемыми словами врач, поэт, учитель, которые могут репрезентировать
позиции не только специальности, но и предназначения и тогда пишутся с
большой буквы - Врач, Учитель, Поэт. И Ахматова, и Цветаева настаивали
на том, что они не поэтессы, а поэты (здесь же можно вспомнить строчку
Ахмадулиной "Она была поэт". Поэтому центр культуры (столица) олицетворяет
более иерархически высокую позицию в поле культуры и инициирует такие
мужские функции как инновационность, радикальность и т.д. в противовес
консервативности, охранительности, традиционности женских, а перенос столицы
синонимичен постепенному переходу от актуализации мужского начала на актуализацию
женского. Перенос столицы из Москвы в Петербург в 18 веке привел к тому,
что Москва стала патриархальной, нацеленной на защиту старины, ценностей
допетровской Руси, так как главные женские функции (в их русской транскрипции)
- сохранение и осторожное развитие традиций. Возникла именно тенденция,
в рамках которой возможны исключения, как противоречащие, противостоящие
тенденции, но не отменяющие ее. А перенос столицы из Ленинграда-Петербурга
в Москву двести лет спустя привел к тому, что инновационные тенденции
смещаются в Москву, а за Ленинградом резервируются функции сохранения,
консервации и развития традиций дореволюционного времени. Сталинская эпоха
демпфировала и нивелировала разнонаправленность этих тенденций, а их отчетливость
проявилась в послевоенный период, когда в двух столицах, новой и старой,
появилось неофициальное искусство. И если пафос петербургской неофициальной
культуры состоял в том, чтобы создать неоклассический мост между неофициальным
искусством и дореволюционным, соединить разорванные связи времен, отвергая
советский период, как нелегитимный и малоценный, то наиболее инновационная
стратегия московского неофициального искусства состояла в признании и
присвоении ценностей советского периода для чего на советскую культуру
надо было взглянуть со стороны, что впервые и осуществила "лианозовская
группа". На первый взгляд, Москва и Ленинград в застойную эпоху были структурно
похожи, в обеих столицах существовало официальная культура и неофициальная,
со своими институциями и референтными группами, но Лианозова, не только
как географического, но и социокультурного фактора в Ленинграде не было.
Потому что Лианозово актуализирует особый ракурс, позволяющий увидеть
дискурс советской культуры близко и со стороны. Лианозово - смещенный
центр и одновременно перекресток, после которого русское искусство пошло
другим путем. В Лианозово не столько впервые заговорили на "советском
языке", в то время как Ленинград, как официальный, так и неофициальный,
упорно цеплялся за хороший "русский"; на "советском языке" говорили и
раньше, но именно в рамках "лианозовской группы" проявляются стратегии,
нацеленные на реализацию новых функций художественного поведения и не
столько отторжения, сколько присвоения зон власти, существующих в поле
культуры и поле идеологии. То есть происходит выход за пределы текста
и поля литературы, как единственно возможного пространства для развертывания
актуальных и перспективных инновационных практик. В то время как ленинградская
неофициальная литература оставалась текстоцентричной и присваивающей символический
капитал репрессированных, отторгаемых полем советской культуры дореволюционных
традиций. Неслучайно, неофициальное искусство Ленинграда (горизонтально
построенного и вертикально структурированного города) выбрало в качестве
ниши - подполье, то есть попыталось уйти на глубину, в незамутненные подземные
воды, где нет ни революции, ни советской пошлости, а есть лишь вечная
канализация великой русской культуры. А московская реплика оказалась куда
более неожиданной и, как выяснилось в дальнейшем, более перспективной
- уйти от противопоставления "советского" (интерпретируемого как банальное)
и "дореволюционного" (интерпретируемого как истинное), дабы овладеть тем,
от чего питерский андеграунд с брезгливостью открещивался - советским
сознанием и советским языком, оказавшимся на самом деле куда более енергоемким,
нежели чистый кастальский ключ акмеистов и обериутов, к которому жадно
припали ленинградские неофициалы. Для петербургской культуры были актуальны
оппозиции истинное/неистинное, прекрасное/безобразное, в то время как
для культуры, порожденной Лианозовым, актуальной становится оппозиция
искусство/неискусство, а художником или писателем инвестируется риск быть
неидентифицируемым как художник и писатель , то есть ставками стратегии
становятся границы поля культуры, зоны власти и особо ценные позиции различных
полей. То, как, казалось бы, чисто эстетические явления типа стиля, поэтики
и т.д. оказываются на самом деле позициями и ставками конкурентной борьбы
за власть в социальном пространстве, позволяет увидеть теория поля. Теория
поля сегодня достаточно разработана (см. например, Виала 1997, Бурдье
1994). Так, по Бурдье, поле литературы конкурирует в социальном пространстве
с другими полями - политики, религии, экономики и т.д. Для каждого поля
можно определить инвариантные закономерности конституирования и функционирования
- в том числе стремление к автономизации, определение ставок и специфических
интересов, которые несводимы к ставкам и интересам других полей, борьба
за деление поля на различные престижные и непрестижные, доминирующие и
доминируемые позиции, а также легитимизация этого деления и определения
границ поля. Процесс присвоения и перераспределения ценностей в поле интерпретируется
Бурдье по экономическому принципу, в виду чего различным категориям ценностей
соответствуют различные виды капитала - социальный, экономический, культурный,
символический и т.д. Социальный капитал фиксирует те возможности, которые
человек (по терминологии Бурдье - агент) получил благодаря своему социальному
происхождению, а также в результате предыдущей социальной борьбы, культурный
капитал соответствует возможностям, приобретенным благодаря образованию
и присвоению культурных ценностей, а также специфическим ценностям практики;
символический соответствует тем символам и атрибутам, которыми нужно овладеть,
чтобы иметь возможность постоянно выражать свою принадлежность к определенной
группе и конкурентоспособность, а кроме того возможностям превратить культурный
капитал в экономический, социальный и т.д. Поле литературы представляет
собой часть поля культурного производства (наряду с полями изобразительного
искусства, музыки, науки и т.д.) и, конечно, не сводимо к совокупности
текстов и тем специфическим особенностям, которые изучает, например, филология.
Что не отрицает наличие специфических интересов и целей, которые тематизирует,
например, понятие "чистое искусство", но ставит эти интересы в зависимость
от стратегии автора, которая состоит в процедуре легитимизации конкретной
практики, повышения ее общественного статуса и т.п. "Республика Слова,
как и Республика вообще является универсумом борьбы, где сталкиваются
различные интересы, где действуют эффекты доминирования и где самые "чистые"
действия могут быть инспирированы менее чистыми мотивациями и побуждениями"
(Бурдье 1993: 318). Каждое поле по-своему ставит вопрос о власти, которая
не ограничена правовой сферой государства, его нормами, установлениями,
институциями и механизмами принуждения, структурой властных полномочий
и правил. Есть власть общественных, национальных, сексуальных стереотипов
и предрассудков, символов и ритуалов, аккумулирующих символический капитал,
который может перераспределяться, когда, например, более признанный автор
пишет предисловие или хвалебную рецензию к книге молодого и менее известного
автора, или когда один автор ссылается или цитирует другого, более авторитетного.
В литературе есть власть публиковать или отказать в публикации, признать
легитимность конкретной практики или навязать ей маргинальный статус,
объявить ту или иную практику доминирующей или архаической, расширить
поле литературы за счет других полей (скажем, поля идеологии или поля
политики); и, конечно, власть называть и быть названным. Именно поэтому
Мишель Фуко в свое время призывал предпринять "анализ власти по восходящей,
начав с бесконечно малых механизмов власти, у каждого из которых своя
история, свой собственный путь развития, особая техника и тактика, и затем
посмотреть, как, каким образом эти механизмы власти инвестировались, колонизировались,
применялись, усложнялись, изменялись, расстраивались, расширялись <...>
под воздействием более общих механизмов и форм глобального господства"
(Фуко 1980: 99). Поэтому попытки определить причины доминирования в петербургской
культуры неоклассических тенденций, или петербургского стиля, должны учитывать
способы достижения легитимности и присвоения тех зон власти, которые делали
петербургскую стратегию привлекательной. Петербургский неоклассицизм (Кривулин,
Охапкин, Шварц, а еще раньше Аронзон, Бродский, Бобышев и т. д.) легитимности,
даруемой полем советской литературы и советского социального пространства,
противопоставил акцент на непризнаваемые и отвергаемые официальной культурой
традиции символистов, акмеистов, обериутов и формы репрессированного сознания
- прежде всего религиозность. Любая иерархическая культура создает иерархию
ценностей, когда одни ценности приобретают доминирующий характер и в своем
пределе становятся священными (сакрализуются), в то время как другие ценности
отвергаются, репрессируются и накапливают символический капитал отчуждения
и непризнания. Разница в петербургской стратегии (или петербургского стиля)
и московской (возникшей в Лианозово и использованной концептуалистами)
состоит в том, что петербургская культура сделала ставку на репрессированные
советской культурой ценности, а московская на сакрализованные ею. Манипулируя
сакральными позициями поля культуры, идеологии, власти, концептуалисты
присваивали энергию соответствующих зон власти , а петербургский неоклассицизм
искал и находил легитимность репрессированных культурных и религиозных
позиций, неслучайно в застойный период ленинградская поэзия неоднократно
именовалась как религиозная. И пока эти позиции оставались подавляемыми,
сама стратегия, сам петербургский стиль представал как конкурентоспособный.
Именно питерское высокомерие и презрение к "советскому" как к пошлости
привели к тому, что советское время пошло не впрок: Ленинград просмотрел,
проморгал советскую эпоху, пытаясь либо не замечать и дистанцироваться
от нее, либо описывать ее на чужом языке, а в Лианозово впервые созрело
понимание, что быть современным русским поэтом можно только, если говорить
не на правильном русском, а на корявом и убогом советском диалекте. Во-первых,
потому что социальное пространство было уже не русским, а советским, и
только советское интерпретировалось как потенциально инновационное, так
как русский человек именно после Лианозова приобрел осознанно советскую
антропологию и таким стал интересен для мировой культуры. Во-вторых, именно
после перестройки, которая похоронила литературоцентристские тенденции
русской культуры, стало возможным увидеть связь между поэтикой, как совокупностью
приемов структуризации текста, и конкурентной борьбой в социальном пространстве,
ценность которой придает объем присваиваемой власти. И хотя процедура
манипуляции властным дискурсом, ставшая эталонной для концептуалистов,
также подверглась деформации за счет оскудения пласта советских сакральных
ценностей, однако именно петербургский стиль как неоклассицизм, легитимирующий
отвергаемые ранее культурные и религиозные позиции, оказался куда менее
конкурентоспособный чем ранее, так как в обмен на инвестиции внимания
со стороны читателя мог предложить только потерявшие энергию власти формы,
оказавшиеся куда более репрезентативными для аудиовизуальной культуры
(а также таких способов манифестации и артикуляции как философия, социология,
публицистика и т.д.), вынужден отстаивать самодостаточность пространства
текста в условиях, когда место утопии "высокой" литературы (как, впрочем,
и других утопий) заняла утопия рынка, и делать ставку на традиционное
художественное поведение властителя дум, уже не позволяющее присваивать
позиции поля идеологии и власти. Таким образом, подводя итоги, можно сказать,
что петербургский стиль в тех пределах, в каких он сложился в послевоенный
период в неофициальной ленинградской культуре, это - актуализация (в виду
переноса столицы в Москву) женских функций сохранения и консервации отвергнутых
официальной культурой тенденций, интерпретируемых как актуальные, пока
они сохраняли статус репрессированных; ставка на литературоцентризм как
способ концентрации власти, ставший архаическим; противостояние инновационным
практикам манипуляции с реальным дискурсом власти, а также традиционное
художественное поведение властителя дум, противопоставляющего одной иерархии,
общепринятой, свою, как более истинную.
Литература
Айзенберг 1997: Айзенберг, Михаил. Взгляд на свободного художника. М.,
1997.
Бурдье 1993: : Бурдье, Пьер. Социология политики. М., 1993.
Бурдье 1994: Бурдье, Пьер. Начала. М., 1994.
Виала 1997: Виала, Ален. Рождение писателя: социология литературы классического
века. // Новое литературное обозрение, 1997. N 25.
Гройс 1997: Гройс Б. Русский роман как серийный убийца, или поэтика бюрократии
// Новое литературное обозрение, 1997, N 27.
Песонен 1997: Pesonen, Pekka. Texts of life and art. Slavica Helsingiensia
18. Helsinki, 1997.
Пригов 1998: Пригов Д.А. Счет в гамбургском банке // Новое литературное
обозрение, 1998, N 34.
Топоров 1995: Топоров В. Н. Миф. Ритуал. Образ: Исследования в области
мифопоэтического, 1995.
Фуко 1980: Foucault, Mishel. Sexualitens historia, del 1: Viljan att veta,
Stockholm, 1980.
|
|
|
|